ч<то> у меня отмороженные колени и для меня мороз — самый большой страх, какой я знаю.
Ну, кончаю, обнимаю, прошу прощения за заботу, но эта просьба — только мое доверие. Я ведь знаю, что Вы — человек, то есть всему и подробно сочувствуете — когда любите.
А что любите меня — я знаю.
Марина
Впервые — Письма к Ариадне Берг. С. 85–88. СС-7. С. 512–514. Печ. по СС-7.
3-38. А.Э. Берг
Vanves (Seine)
65, Rue J<ean->B<aptiste> Potin
28-го января 1938 г., пятница
Дорогая Ариадна!
(Простите, я всё — с пальто!)
Я забыла карманы (вопль отчаяния: кар-маны забы-ыла!!) — большие, накладные глубокие — до дна души. П<отому> ч<то> я по возможности никогда не ношу перчаток, а всегда — руки в карманы.
Второе: могут ли они сделать его на теплой, прочной подкладке, всё, до́низу, — бывает такой густой плюш — под мех, как делают на мужских шоферских пальто (м<ожет> б<ыть> в Брюсселе не делают?)
И сколько они возьмут: за без-подкладки — и за с-подкладкой?
Очень жду ответа — еще на первое письмо, п<отому> ч<то> деньги скоро будут и боюсь — уйдут постепенно на другое, а, в случае согласия, я бы сразу Вам послала, всю сумму.
Целую Вас и жду весточки. Это не письмо, только post-scriptum.
Всегда любящая Вас
М.
Впервые — Письма к Ариадне Берг. С. 89. СС-7. С. 515. Печ. по СС-7.
4-38. А.А. Тесковой
Vanves (Seine)
65, Rue J<ean->B<aptiste> Potin
7-го февраля 1938 г. — мне все еще хочется писать 1937 —
люблю эту цифру — любимую цифру Рильке[205] —
Дорогая Анна Антоновна! В газетах опять началась травля С<ергея> Я<ковлевича>, его просто (NB! «по сведениям из Швейцарии»[206], где его ноги не было) называют участником убийства, когда он (знаю наверное) ко всему этому делу ни малейшего отношения не имел, и это лучше всего знают те, кто сидят и один из коих, выгораживая себя и пользуясь его отсутствием его обвиняет — иль называет. Никто из знавших С<ергея> Я<ковлевича> в это не верит, — люди самых разнообразных кругов и убеждений, и в самой редакции сидит человек, к<отор>ый просто смеется при мысли, что С<ергей> Я<ковлевич> мог убить или — участвовать, а — печатают, без единого доказательства, «по сведениям из Швейцарии»…
Очень прошу Вас, если при Вас будет заходить об этом речь — смело говорите — то́, что́ есть: человека — нет и вот, на него кто-то валит и взводит.
Конечно, все это мне не дает жить: за всю эту зиму не написала — ничего. Конечно — трудная жизнь, но когда она была легкая? Но просто нет душевного (главного и Единственного) покоя, есть — обратное.
(Простите за скучные открытки: такие торжественные здания[207] всегда скучные, но сейчас ничего другого нет под рукой, а на письмо я неспособна.)
Утешаюсь погодой: сияющей, милостивой, совсем не зимней, мы уже две недели не топим: лучше сносный холод, чем этот (мелкий, жалкий!) ад. А на улице просто — расцветаю, хотя смешно так говорить о себе, особенно мне — сейчас: я самое далекое, что́ есть — от цветка. (Впрочем, и 16-ти лет им не была — и не хотела быть. Тогда же — стихи:
Это были годы роста:
Рост — жесток.
Я не расцветала просто
Как цветок.
(Это — в 16 лет! Умная была, но не очень счастливая. —)
Утешаюсь еще Давидом Копперфильдом[208] (какая книга!) и записками Mistress Abel[209] — бывшей маленькой Бетси Балькомб — о Наполеоне на Св<ятой> Елене: она была его последней улыбкой…
Мур растет, рисует, учится, очень хороший, честный, прямой, совсем не хочет «нравиться», говорят — красивый. 1-го февраля ему пошел четырнадцатый год. Я думала о Вас, вспоминала, как Вы к нам с ним приехали. — Vorüber — vorüber —{87}
Обнимаю Вас и всегда люблю.
М.
Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969. С. 158 (с купюрами); СС-6. С. 456–457. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой. 2008. С. 287–288.
5-38. A.Э. Берг
Vanves (Seine) 65, Rue J<ean->B<aptiste> Potin
15-го февраля 1938 г.
Моя дорогая Ариадна!
Я только что прочла (перечла) жизнь Дункан[210], и знаете какое чувство от этой как будто бы переполненной всем жизни? Пустоты́. Тщеты́. Точно ничего не было.
Я всё ищу — в чем дело? (NB! Это письмо в ответ на Ваше, последнее, где Вы пишете, что мечетесь, что никого не можете вполне ни отбросить, ни принять.) У этой женщины было всё: гений, красота, ум: (с знаком вопроса, ибо часто безумно безвкусна, но было что-то, что у женщины peut tenir lieu et tient lieu{88}, скажем — конгениальности со всем большим), были все страны, все природы и вся природа, все книги, встречи со всеми большими современниками — и вдруг я поняла чего у ней не было: ее никто не любил и она никого не любила, ни Гордона Крэга[211], ни своего Лоэнгрина[212], ни гениального пианиста[213], ни — ни — ни, — никого. В книге разительное отсутствие — жалости. Любила она — ка́к пила и ела. Иногда (Станиславского)[214] — как читала. То насыщаясь, то поучаясь, никогда любя другого, то есть жалея его и служа ему. Поэтому, еще и поэтому так ужасна смерть ее детей[215], которые были в ней — Единственное живое: большое и больное. (И Есенина[216], конечно, не любила: это чистый роман американского любопытства + последней надежды стареющей женщины. Терпеть от человека еще не значит его жалеть.)
Я вышла из этой книги — опустошенная: столько имен и стран и событий всякого рода — и нечего сказать.
Кроме того, искусство ее конечно — единоличное, — единоличное чудо, а она хотела школы — чудес. Хотела — тысячи Айседор Дункан… Значит, главного: чудесности своего явления — не поняла. И правы были — легкомысленные венцы, кричавшие ей: — Keine Schule! Keine Vorträge! Tanz uns die schöne blaue Donau! Tanz, Isadora, tanz!{89}
— Жаль, ибо книга настолько жива, что — сам ее живешь, и ничего не можешь исправить. С ее братом Раймондом[217] я однажды встретилась у одной американки[218]. Я сидела.