и ячменем, подзывая свистом; потом, когда они привыкли к нему и позволяли брать себя в руки, стал, уходя на службу, оставлять чердачное окошко открытым, а возвращаясь, расплывался в улыбке, видя, как все четверо трепыхаются в воздухе. Сегодня он впервые посадил Глуглу и Генерала в плетеную корзину с крышкой, собираясь отнести к заставе Клиши и выпустить за городом, чтобы проверить, вернутся ли они домой. Голубятник сказал ему, что при восточном ветре голуби чаще всего сбиваются с пути, а нынче вечером ветер дул с юга, было тепло и ясно – самая лучшая погода.
Держа корзину обеими руками и разговаривая вполголоса с птицами, чтобы им не было страшно, Якоб шагал по немощеной улице, больше напоминавшей проселок. Солнце уже садилось, надо было торопиться, а то еще потеряются в темноте. Навстречу Якобу вдруг вывернули польские лансьеры в красных мундирах; лица их были такого же цвета – они изрядно набрались в кабаре за заставой. Обняв друг друга за плечи и перегородив всю улицу, солдаты орали какую-то песню на своем языке и переступали ногами, точно матросы на палубе в качку. Якоб попытался обойти их, прижавшись почти вплотную к садовой ограде, но один поляк всё-таки задел его плечом.
– Куда прёшь, жидовская морда! – тотчас взревел он, сопя раздутыми ноздрями. – Не видишь – пан идет!
Не поняв ни слова, Якоб испугался: налитые кровью глаза без проблеска разума, красный рот под мокрыми усами, смрадное дыхание, занесенный кулак… От страха он не мог пошевелиться, только вжал голову в плечи и зажмурился. Удар пришелся по корзине, которую он прижимал к груди; выбитая из рук, она упала наземь. «Нет!» – вскрикнул Якоб, бросаясь к ней. Тычок в спину сбил его с ног; он грохнулся на четвереньки, ободрав ладони и коленки; другой солдат пнул ногой корзину; крышка откинулась, испуганные голуби взмыли ввысь, хлопая крыльями.
– Эй! Не тронь парнишку! Слышь, ты? Тебе говорят! – раздался вдруг хрипловатый женский голос, в котором звучала угроза.
Солдаты обернулись. Посреди улицы, уперев руки в боки, стояла немолодая женщина в причудливом костюме: фетровая шляпа с трехцветной кокардой поверх платка, завязанного под подбородком, серая суконная куртка, перехваченная кожаным поясом, с алым орденским бантом на груди, и полосатая холщовая юбка, из-под которой выглядывали солдатские башмаки с гетрами. Сзади к ней подошли трое мужчин в поношенных синих мундирах и киверах с помятыми красными султанами. Подобрав поскорей корзину и слетевшую с головы шляпу, Якоб поковылял к своим спасителям.
Поляк, ударивший Якоба, тоже двинулся к ним, собираясь вступить в драку, но его удержал товарищ.
– Да здравствует император! – воскликнул он, вскинув руку вверх.
– За родину, свободу и Наполеона! – ответили французы.
Голуби давно скрылись из глаз; поляки побрели своим путем.
– На кухню нёс? – спросил Якоба один из ветеранов, проследив за его встревоженным взглядом.
– Д-да, – пролепетал тот. – Банкет… для господ офицеров…
– В следующий раз сразу шею им сверни.
Якоб разрывался между желанием скорей бежать домой, чтобы посмотреть, вернулись ли голуби, и страхом снова наткнуться на пьяную солдатню. Страх пересилил: он предложил своим заступникам пойти куда-нибудь выпить – он угощает. Предложение было принято с радостью, и вскоре вся компания уже входила в большой полутемный зал, гудевший от голосов. Табачный дым ел глаза; сквозь бормотание разговоров, взрывы хохота и пьяные песни пробивался стук костяшек от домино. Якоб заказал хозяину круговую, тот принес бутыль с водкой и кувшин с красным вином.
– Да здравствует император! – провозгласил Якоб, поднимая свой стакан.
– Ура! Ура! Ура!
За здоровье императора выпили стоя. Вино было кислым и грубым на вкус; щеки Якоба сразу запылали. Он присел с краешка стола, чтобы уйти сразу, как только представится случай.
Солдаты, однако, расположились ужинать основательно: они снова наполнили свои чарки, трактирная служанка принесла большое блюдо с горячей требухой. Познакомились. Солдат звали Пьер, Жан и Жак, все они прежде служили в одном пехотном полку, а заступившаяся за Якоба женщина была там маркитанткой, мужчины называли ее Твердолобой Мари. Год назад она сначала овдовела, потеряв мужа под Монмирайлем, а потом и сын ее погиб в боях у заставы Клиши. Когда она искала тело сына, перебегая под пулями, ей перебило руку; хирургам было не до нее, кость плохо срослась… Сына похоронили в общей могиле на кладбище Кальвер, на вершине холма Монмартр. Помянули погибших товарищей; потом Пьер запел:
Луи квашней на троне сел, Но Бонапарт – с другого теста. Сказал: «Ты год здесь просидел? А ну, слезай с моего места!»
– Тебе сколько лет, сынок? – спросил Жак, нагнувшись к Якобу.
– Семнадцать.
– Не воевал, значит?
– Пока нет.
Ветеран махнул рукой:
– И погоди с этим, тезка. «Хозяин» позовет – мы пойдем. Наша песенка уже спета, а вам, молодым, жить да жить.
Опьяневшая Мари облокотилась о липкий стол, подперев подбородок ладонью, из ее глаз катились слезы. Солдаты запели другую песню; Якоб потихоньку ушел, не простившись.
Всю дорогу до дома он почти бежал, благо в темное небо выкатилась яркая луна, освещая выбоины и ямы. Глуглу и Генерал ворковали со своими милыми. Выдохнув с облегчением, Якоб принес им на чердак отварного риса и толченых бобов и еще долго сидел там, поглаживая пальцем точеные головки и приговаривая: «Вы мои хорошие!»
* * *
На Вандомской площади было не протолкнуться из-за полупьяных гвардейских офицеров и зевак: вместо бронзовой статуи императора, сброшенной год назад, на вершину Аустерлицской колонны теперь водрузили его мраморный бюст. Не желая рисковать целостностью своего костюма, Бенжамен Констан прошел на бульвар кружным путем, но там буянили поляки в красных мундирах с синими пластронами и нелепых высоких шапках с квадратными донцами. Один буржуа, встревоженно поглядывая в их сторону, поскорее купил у цветочницы букетик фиалок; Констан усмехнулся про себя и свернул на улицу Басс-дю-Рампар.
Калитка не заперта, в гостиной уже горят свечи. Констан немного помедлил во дворе, прежде чем войти. Десять дней назад он прибежал сюда, как безумный, и умолял Жюльетту