магазинов, ласкаясь или ругаясь, проплывали приапические пары, тройки и четверки по панели. Уже давно открылись зимние театры и дивертисментные театрики, и в клубах, и библиотеках, и школах привычно и неторопливо готовились к годовщине, уже полные и худые владельцы частных магазинов давно привыкли выставлять портреты вождей и украшать их посильно, уже торжество носило общенародный и непринужденный характер.
Но мои герои пытались по-прежнему усидеть в высокой башне гуманизма и оттуда созерцать и понимать эпоху. Правда, они уже не чувствовали себя героями, правда, постепенно чувство долга превращалось у них в привычку. Правда, уже давно кончились предвещания неизвестного поэта и уже Тептелкин все реже и все бесплоднее говорил о поддержке культуры. И философ все реже говорил о философии и все громче о своей юности; он больше не писал книг, ведь им все равно не суждено было появиться.
Наконец пошел настоящий снег белыми хлопьями.
Неизвестный поэт стоял с Костей Ротиковым во дворе строгановского особняка, смотрел на синий снег, слушал жужжание проводов, доносившееся с улицы.
– А, вот вы где, змеи! – ехидно прошипел Тептелкин, появляясь в воротах.
– Что с ним? – удивленно спросил Костя Ротиков, – на что он так разозлился?
Тептелкин выскочил из-под ворот и побежал, длинный, худой, рысцой, отталкиваясь от перил, по набережной Мойки.
«Что со мной? – думал он. – Что со мной?»
И спиной почувствовал, что за ним бегут друзья и пританцовывают, и притоптывают, и ручками машут, и издеваются.
«Что со всеми нами?» – прослезился он и нос к носу столкнулся с Марьей Петровной Далматовой. Мария Петровна шла в сиянии, в окружении снежных звезд, в Гостиный двор покупать туфельки. Тептелкин успокоился и пошел с ней в Гостиный двор туфельки выбирать.
– Идемте скорее, – заторопилась Муся, – скоро пять часов, скоро магазины закроют.
Гостиный двор был ярко освещен. Под аркадами из магазина в магазин Тептелкин за Марьей Петровной. Он видел высокую Петергофскую башню, видел себя, ждущего с цветами друзей. Как все было ясно тогда, как все было прекрасно! Какие мы были светлые! Тру-ру, тру-ру.
– Ах, эти туфельки совсем не те, – стонала Марья Петровна.
Тру-ру, тру-ру, из магазина в магазин бегал за ней Тептелкин, как за звездой своей.
Отстал на секунду и видит: движется, шатается неизвестный поэт навстречу.
– Вы увидите, – поднял голову неизвестный поэт, – как живет лицо, создающее нас.
Глава XIX
Междусловие
Я проснулся в комнате, выходящей ротондой на улицу. Тихо здесь, только по вчерам черт знает что происходит. То вынырнет из темноты какой-нибудь философствующий управдом с багровым носом, то пробежит похожая на волка собака, влача за собой человека. То двое прохожих, с поднятыми воротниками, остановятся у фонаря и, шатаясь, друг у друга прикурят. То вдруг благой мат осветит окрестность. То человек заснет у лестницы на собственной блевотине, как на ковре. А какой город был, какой чистый, какой праздничный! Почти не было людей. Колонны одами взлетали к стадам облаков, везде пахло травой и мятой. Во дворах щипали траву козы, бегали кролики, пели петухи.
Глава XX
Появление фигуры
Вот я и закутался в китайский халат. Вот рассматриваю коллекцию безвкусицы. Вот держу палку с аметистом.
Как долго тянется время! Еще книжные лавки закрыты. Может быть, пока заняться нумизматикой или почитать трактат о связи опьянения с поэзией.
Завтра я приглашу моих героев на ужин. Я угощу их вином, зарытым в семнадцатом году мною во дворе под большой липой.
И снова я засыпаю, и во сне мне является неизвестный поэт, показывает на свою книжку, которую я держу в руках.
– Никто не подозревает, что эта книга возникла из сопоставления слов. Это не противоречит тому, что в детстве перед каждым художником нечто носится. Это основная антиномия (противоречие). Художнику нечто задано вне языка, но он, раскидывая слова и сопоставляя их, создает, а затем познает свою душу. Таким образом в юности моей, сопоставляя слова, я познал вселенную, и целый мир возник для меня в языке и поднялся от языка. И оказалось, что этот поднявшийся от языка мир совпал удивительным образом с действительностью. Но пора, пора…
И я просыпаюсь. Сейчас уже одиннадцать часов. Книжные лавки открыты, из районных библиотек туда свезли книги. Может быть, мне попадется Дант в одном из первых изданий или хотя бы энциклопедический словарь Бейля…
– Милости просим, милости просим, – запел книжник. – Вас уже три дня не было видно. Вот у нас книги для вас; не угодно ли – по лесенке.
– А эти шагающие римляне, рассуждающие греки, воркующие итальянцы? Нет ли у вас случайно Филострата «Жизнь Аполлона Тианского»?
– Выбирайте, выбирайте.
– А не дорого?
– Дешево, совсем дешево.
– А где у вас археология?
– Направо по лесенке. Позвольте, подставлю.
– У вас прекрасные экземпляры.
– Заботимся, заботимся, чтоб угодить покупателям.
– А давно у вас не был Тептелкин? Высокого роста, почти прозрачный, с палкой японской.
– Как же, как же, знаю. Не заходил давно.
– А дама в шляпе с перьями?
– Вчера после обеда была.
– А высокий молодой человек?
– Интересующийся рисунками? Третьего дня был.
– А не спрашивал ли молодой человек с голубыми глазами, со вздернутым носиком, книжек Заэвфратского?
Ночь. Внизу бело-синие снега, вверху звездно-синее небо.
Вино в бутылках я расставил на столе.
Первый пришел Тептелкин, пошел осматривать мои книги.
– Все мы любим книги, – сказал он тихо. – Филологическое образование и интересы – это то, что нас отличает от новых людей.
Я пригласил моего героя сесть.
Через час все мои герои собрались, и мы сели за стол.
– Знаете, – обратился я к неизвестному поэту, – я за вами и за Тептелкиным как-то следил ночью.
– Вы за нами всегда духовно следите, – прервал он и посмотрел на меня.
– Мы в Риме, – начал он. – Несомненно в Риме и в опьянении, я это чувствовал, и слова мне по ночам это говорят.
Он поднял апуллийский ритон.
– За Юлию Домну! – наклонил он голову и, стоя, выпил. Ротиков элегантно поднялся:
– За утонченное искусство! Котиков подпрыгнул:
– За литературную науку!
Троицын прослезился:
– За милую Францию!
Тептелкин поднял кубок времен Возрождения. Все смолкло.
– Пью за гибель XV века, – прохрипел он, растопырил пальцы и выронил кубок.
Я роздал моим героям гравюры Пиранези.
Все погрузились в скорбь. Только Екатерина Ивановна не понимала.
– Что вы такие печальные, – вскрикивала она, – что вы такие невеселые!
Печь сверкала, выбрасывала искры. Я и мои герои сидели на ковре перед ней полукругом.
Ротиков встал.
– Начнемте круговую новеллу, – предложил он.
Я поднялся, зажег свечу.
– Начните, –