Зашла секретарша, сообщила, что люди собираются и ждут назначенного приема.
Сурков подумал: «Почему она не спросит, отчего в кабинете до сих пор зашторены все окна и так темно?»
Молчание Лина Павловна восприняла, как разрешение и вышла в приемную. Там сразу началась суматоха, все пытались прорываться на прием, но первому удалось это сделать громадному мужчине с пышными усами «под Буденного».
— Это что ж такое! — закричал детина. — Вторую неделю наши рабочие простаивают на строительстве детсада, а обещанных материалов так и нет! А бетон! Где бетон? Где, я вас спрашиваю?!
Он подскочил к столу и грохнул по нему кулаком.
— Вот! — замахал он клочком бумаги перед пустым креслом. — Вот эту бумагу вы подписываете пятый день. Я сам забрал её у вашего секретаря. Когда ж, наконец, прибудет обещанное?!
Детина долго размахивал руками, стучал кулаком по столу, топал ногами, тряс белым листком в полутемном пространстве.
«Неужели он не видит, что в кресле лишь пиджак? Может, он ослеп? Так не слишком темно. Я все различаю нормально, как днем».
Мужчина вскоре перестал возмущаться. Каждое его слово встречалось гробовым молчанием. Лишь один раз из угла кто-то тихо прыснул — это Суркову стало невероятно смешно.
Мужчина опешил: «Почему он молчит? Ему известно всё о состоянии дел? О том, что я выбил на складе лишние половые доски? Что машина с бетоном ушла на постройку моей дачи? Возможно только это. Он знает обо всем и усмехается про себя. Молчание — тому доказательство».
Мужчина переменил тон, заговорил спокойнее:
— Я ведь что, дорогой Степан Тимофеевич. Голос у меня такой: громкий. Не обижайтесь, что так разговариваю, я ведь в юности в консерваторию хотел поступать. Как запою бывало: «Эх, вдо-оль по Пи-итер-ской…» Да и работа такая, что крикнуть надобно. Там ведь, знаете, трактора гудят, машины, бульдозеры рычат целый день. Крановщик иногда зазевается, стропальщик заснет — кирпич не туда ставит, — так я с самой земли как крикну: «Вира! Вира!» — враз услышит. Не обижайтесь на меня. Бумагу-то эту я здесь оставлю. Опосля подпишите, когда время будет. Вон сколько народу-то в приемную набежало…
Мужчина попятился к выходу.
— Еще раз прошу: не гневайтесь. Голос у меня просто такой — сильный. Будьте здоровы.
«Дурак! — вырвалось у Суркова, как только за детиной закрылись двери. — Каких только дураков свет не держит. Материалы ему подавай! Сам хвастался в прошлом году: на сэкономленных материалах дома возвожу. Да, сначала наворует в три короба, а потом экономить начинает. Тьфу! Ей Богу, тошно и думать о таком».
В дверь неуверенно постучали. Она медленно приоткрылась, и в просвете показалась совершенно седая голова низенького старикашки. Он робко вошел в кабинет, скрючившись, нервно теребя длинными, как у пианиста, пальцами свою пожеванную кепку, потупил глаза и, лебезя, произнес:
— Здравствуйте, Степан Тимофеевич. Вы меня, наверное, не помните, а ведь я вас знавал еще вот таким… — он показал ладонью небольшое расстояние от пола, подобострастно приподнял седые брови и редкие ресницы и улыбнулся.
Сурков его не помнил.
— Вы тогда такой шалун были, — продолжал тот, растягивая губы в улыбке, — такой шалун. Однажды испачкали, простите за откровение, свои шортики, красненькие такие, может, помните? Упали, простите за выражение, в лужу. Плакали сильно. Я вас тогда поднял, поставил на некрепкие ножки ваши, вычистил шортики и сказал: «Беги, малыш». И вы побежали, веселый и радостный такой. И вот аж куда добежали! На самую, так сказать, вершину! (На что он намекает, подумал Сурков.) Чтобы мы, простите за выражение, близкие ваши, знакомые, так сказать, любовались вашими успехами и гордились.
Старик склонил голову в поклоне.
Сурков никогда не видел его прежде, но после такой речи заколебался: может, и правда где-то встречались?
— Я что хотел сказать, простите за выражение. Что все мы, так сказать, друг другу братья. Я вам когда-то помог, теперь вы мне помогите.
Старик поднял глаза, улыбнулся и опять склонил голову.
— Только одна ваша подпись, вот здесь, внизу. Небольшая такая, и всё.
Старик положил бумагу на стол и, пятясь, вышел.
Пиджак молчал. Сурков тоже не знал, что произнести. Он забился в угол и более не подавал признаков своего существования. Так прошло еще два или три посетителя, но и они все, оставив свои бумаги на столе, удалились, и секретарша прекратила доступ в кабинет. Приемный день закончился. Начальнику нужно было отдохнуть. Но кому отдохнуть? Пиджак даже слова не произнес. Сурков тоже. Страх сковал его снова, когда он подумал, в какое ужасное положение попал. Вдруг он решил взять все бумаги со стола, выбежать с ними в приемную, подписать, дать им ход, поступить вопреки злой воле сидящего в кресле. Все же там были документы, от которых зависела судьба многих людей. Теперь, попав в кабалу вещи, он понял, как нужны ему сейчас люди, их союз, их помощь. Но нужен ли он людям? Не дождавшись ответа своей совести, Сурков рванулся из темного угла к столу, протянул было руку к бумагам, но тут же почувствовал, как кто-то обхватил его вокруг талии, прижал к себе и больше не отпускал. Со страшными рыданиями Сурков упал в кресло и, как и в прошлый раз, покорился полностью чужой воле.
Секретарша унесла бумаги неподписанными.
Степан Тимофеевич Сурков заболел. Он остался дома и не выходил на работу, сказав жене, что взял больничный. Теперь-то наверняка всё уладится. Его бросятся, разыщут, поймут и освободят от ненавистного плена. Однако прошел один день, второй, третий, а за Степаном Тимофеевичем так никто не приходил, никто ему не звонил, никто о нем не беспокоился. Он уже забросил книги, перестал смотреть телевизор. Его мучила загадка происходящего там, на работе, в его мрачном кабинете.
За последние дни он сильно исхудал, потух, перестал даже чистить зубы. Постоянные размышления, мучившие его, заподозрили жену. Но на её расспросы он отвечал лишь «да» или «нет», а то и вовсе не отвечал. Раз, не выдержав, позвонил на работу и, услышав в трубке голос Лины Павловны, расстроился до слез. Он думал, что она обрадуется ему, услышав знакомую речь, но секретарша, на удивление, не узнала его. Мало того, она привычно произнесла: