месте.
Под Гейльсбергом Беннигсен расположился на обеих сторонах реки Алле, хорошо укрепившись по центру возле самого города. Он ждал Наполеона по правому берегу, но тот направил авангард Мюрата по левому, чтобы отрезать русских от Кёнигсберга. Беннигсен бросил на левый Багратиона, и после некоторого отступления русские отбились и закрепились. Мюрат дождался Сульта и вместе с 30 тысячами его солдат атаковал снова. Беннигсен отправил на помощь Багратиону 25 эскадронов кавалерии Уварова. Русские снова отступили, чтобы закрепиться под самыми стенами города. Мюрат не смог взять укрепления и с тяжелейшими потерями отступил. К этому времени (около пяти вечера) на поле боя появился Наполеон. Но ни по центру, ни с фланга ему не удалось переломить ход сражения. Редуты, переходя из рук в руки, к вечеру остались за русскими. Последний штурм, в который Наполеон бросил корпус Нея (около десяти вечера), тоже не принёс результата. На поле битвы опускалась белая балтийская ночь. По мере того как артиллерийский огонь стихал, всё громче слышались стоны. В деревенском сарае, на соломе среди раненых и уже отмучившихся – сотенный командир Константин Батюшков истекал кровью. Он считал рану смертельной и прощался с жизнью.
Двух аршинов роста, субтильный, в большой чёрной фетровой шляпе с петушиным султаном, с саблей на боку, которая едва не волочилась по земле, – в армии он представлял комическое зрелище. В его обязанности входило расквартировать и накормить подопечных, а также командовать в ходе сражения. Под Гейльсбергом сотню Батюшкова бросили вместе с егерями отбивать редуты. Схватка мобилизованных ополченцев с матёрыми наполеоновскими солдатами была кровавой, егеря дрались “даже с остервенением”. Когда редут отбили, Батюшков лежал под мёртвыми телами. Он лежал без сознания с простреленной ногой – беспомощный, как раненый чижик. Его переправили через реку – туда, где находились перевязочные. Ночь он провёл на соломе. Из палаток доносились стоны и крики, это работали санитары: резали, зашивали, отпиливали. Кто-то молился, кто-то стонал; просили водки; священники причащали.
На войну Батюшков ехал на “рыжаке по чистым полям” и чувствовал себя “счастливее всех королей”. Но теперь осталось только изумление. Смерть прошла в нескольких сантиметрах, и человеку, скорченному на соломе, только предстояло осознать эту малость. Ни в одном из писем он не говорит, что чувствует – после Гейльсберга меняется сам тон его писем. Бравады и юмора больше нет – а грязь и кровь, которой были одинаково испачканы и русские, и французы, в письме не расскажешь. “Я жив, – напишет он Гнедичу из Риги. – Каким образом – Богу известно. Ранен тяжело в ногу на вылет пулею в верхнюю часть ляшки и в зад”. Вот и все подробности. Батюшков просит Гнедича писать обо всём, кроме дурных известий; ибо у него, “как у модной дамы”, теперь “нервы стали раздражительны”. Он чувствует пропасть между тем, что он есть, и тем, что он был. Коллег по цеху он высокомерно называет “ваши” (“ваши братья стихотворцы”) – но это высокомерие глубоко напуганного человека. Равнодушие смерти к жизни; превращение живого человека в машину по истреблению другого человека, не сделавшего ему ничего дурного; неразборчивость смерти к таким машинам – её обезличенность и случайность – поражают Батюшкова. “Крови, как из быка вышло”, – с изумлением пишет он.
“Ничто так не заставляет размышлять, как частые посещения госпожи смерти”.
Тот, кто вернул Батюшкова на землю, был Иван Петин. Он тоже был ранен, но легко, и оставался на ногах. В палатках, куда укладывали перевязанных, оказалось несколько раненых французских офицеров. Русские охотно делились с ними едой и водкой. Близость смерти словно уравняла врагов, и они праздновали новое рождение, нарочно громко разговаривая и даже отпуская шутки. Однако Петин, войдя в палатку, немедленно разогнал “застолье”. На замечание Батюшкова, что благородному человеку не стоит поступать таким образом, он ответил: вы делите хлеб с врагами, а на берегу умирают сотни русских. Это подействовало на Батюшкова отрезвляюще. Его судьба, разделённая в тысячах таких же, а чаще куда более страшных судеб, больше не вызывала ни жалости к себе, ни восхищения.
В реальности войны подобным чувствам просто не оставалось места.
Под знаменем любви
Через несколько дней после Гейльсберга Наполеон разгромит русскую армию под Фридландом, а меньше чем через месяц заключит мир. Подписание состоится в Тильзите, ныне это город Советск в Калининградской области. Тогда же по церквям России полетит распоряжение Бонапарта более не анафемствовать, ибо “их величества императоры на Немане обнимались и обменялись орденами”.
Русскому народу предлагалось самостоятельно объяснять чудесное превращение Антихриста. Ответ нашёлся сам собой и был по-народному простодушен. “Когда узнали в России о свидании императоров, – вспоминал Вяземский, – зашла о том речь у двух мужичков. «Как же это, – говорит один, – наш батюшка, православный царь, мог решиться сойтись с этим окаянным, с этим нехристем? Ведь это страшный грех!» – «Да, как же ты, братец, – отвечает другой, – не разумеешь и не смекаешь дела? Наш батюшка именно с тем и велел приготовить плот, чтобы сперва окрестить Бонапартия в реке, а потом уж допустить его пред свои светлые царские очи»”.
В своей “Старой записной книге” Вяземский называет наши войны с Наполеоном “несчастными”. Действительно, ни ловких демаршей, какими прославился Суворов, ни прямых экономических выгод они не принесли. Цена, которую Александр заплатил за сохранение Пруссии как государства – была та же: Россия примыкала к санкционной войне с Англией. С момента подписания договора все её порты закрывались для торговых судов этой державы.
Большая часть российской знати не приветствовала союз с Францией. Если кого и стоило брать в союзники, считали они, так это Англию, чья экономика, промышленность, судопроизводство и банковское дело значительно опережали Европу. Именно Англия обеспечивала русской элите богатейшую культуру повседневности, то есть “Все, чем для прихоти обильной / Торгует Лондон щепетильный / И по Балтическим волнам / За лес и сало возит нам…” От “прихоти обильной” никто не собирался отказываться. Без торговых сверхприбылей, считали русские олигархи, Россия скатывается в допетровскую азиатчину. А “старорусские патриоты” вроде графа Румянцева вообще не могли взять в толк, зачем Россия вмешивается в дела Европы. Мечты императора о всеобщем братстве (и “безрассудная страсть” к прусской королеве Луизе) – дорого обходятся стране, считали они.
Для российской экономики мир с Францией предвещал кризис. Но и война влекла кризис тоже. Содержание огромной армии вдалеке от дома разоряло казну, рубль обесценивался. Мир был выбором из двух зол с тем преимуществом, что мир позволял сохранить лицо, выгадать время и восстановить армию. В том, что главная