в пользе фабзавуча, хотя ему никто и не возражал.
Мать, подперев голову руками, внимательно слушала, не сводя восторженных и печальных глаз с дочери и мужа. Она думала о том же, о чем думали сейчас все матери России: «Может, хоть детям будет полегче, хоть они увидят настоящую жизнь...»
— Рая вот тоже много занимается, — с гордостью сказал Иван Лукич. — Так что ты, парень, не отставай.
Саша покраснел: врать он не умел, а сказать правду не имел права.
— Будет тебе, отец, чего пристал к парню, — заступилась за Сашу Анна Филипповна и предложила: — Давайте лучше споем.
Все одобрительно зашумели, и скоро зазвучала тихая, радостная песня про любовь, преданность и счастье. «Других сейчас не надо, — решительно сказала Анна Филипповна. — Хватит, мы их досыта напелись...»
Вечер прошел весело, и незаметно настала пора прощаться. Пожав руки Ивану Лукичу и Анне Филипповне, Саша обещал обязательно заглянуть к ним еще и вместе с Раей вышел провожать ее подруг.
...Когда они расставались, девушка положила руку ему на плечо и, рассмеявшись, напомнила недавний разговор.
— Ну, теперь придется тебе и впрямь поступать в университет, — не переставая улыбаться, сказала она. — А то как ты посмотришь отцу в глаза?..
— Рая, да я же...
Но она не дала ему договорить, крепко поцеловала в щеку и, махнув рукой, скрылась в дверном проеме.
Не чуя под собой ног от счастья, ощущая в груди тепло семейного уюта, которого он был лишен уже много лет, Саша не заметил, как выбрался к центру города. Сворачивая в переулок, он услышал льющуюся из освещенных окон второго этажа добротного кирпичного дома знакомую, бередящую душу мелодию. Кто-то на фортепиано играл Чайковского. Внезапно мелодия оборвалась, как и появилась. Пьяный мужской голос ухарски выплеснул в ночную темень злую нэпманскую песенку:
Эх, загуляли две старушки,
Съели хлеба по восьмушке,
Съели и не треснули,
Ну не антиресно ли?
И сразу пропали и очарование чудесной музыкой, и красота ночного города... «Нашел над чем смеяться, подлец», — возмутился Саша и чуть было не нагнулся, чтобы поднять с мостовой увесистый булыжник. Но вовремя опомнился — такого мальчишества товарищи ему не простят!.. Он глубоко, словно не доверяя себе, засунул руки в карманы и торопливо зашагал домой, на явочную квартиру.
Запутанный след
Федор Михайлович Зявкин сидел за столом, положив перед собой руки, с обычным для него твердым, спокойным выражением лица, и лишь по тому, как он изредка щурил глаза и у него почти неприметно вздрагивали уголки рта, Калита догадывался, с каким напряженным вниманием слушает его доклад начальник ДонГПУ. Он положил перед Зявкиным копии документов, обнаруженных в тайнике Марантиди.
— Паспорт скорее всего липовый, это надо будет еще проверить, зато подлинность остального в доказательствах не нуждается...
— Крупный след, Федор Михайлович! — возбужденно сказал Калита.
Все это время, начиная с того дня, когда в показаниях Невзорова промелькнула фамилия Марантиди, Калита чувствовал себя охотником, который, зная, что зверь бродит где-то рядом, вынужден сидеть в засаде, надеясь не столько на свой опыт, сколько на счастливый случай. Теперь положение изменилось. Бурд сработал красиво и четко — копии документов, добытые его группой, очертили, как красные охотничьи флажки, замкнутый круг; зверь был обложен по всем правилам: он мог путать следы, метаться, но уйти ему было некуда.
— Донком давно ждет от нас конкретных результатов. Теперь хоть не стыдно будет смотреть людям в глаза, — произнес Калита.
Зявкин, не переставая читать, рассеянно кивнул головой. Его заботила не та непосредственная, осязаемая, сиюминутная сторона успеха, о которой можно было хоть сегодня доложить комитету партии. Сообщения международного швейцарского банка о вкладах, сделанных на имя Марантиди «известной ему фирмой», свидетельствовали о тщательно законспирированных связях ростовского подполья с каким-то контрреволюционным центром за границей. Это была главная перспектива дела, приобретавшего все более четкую политическую окраску.
По-видимому, те валютные операции, которые удалось зафиксировать с помощью Бахарева, носили отчасти прикладной, отчасти отвлекающий характер. Марантиди не был настолько самонадеян, чтобы полагать, что за ним не следят. Он как бы демонстрировал свои повседневные денежные затруднения: да, я валютчик, но что прикажете делать, если меня жмет налоговый пресс...
Зявкин вспомнил докладную Бахарева. Марантиди даже Шнабелю, которому безусловно доверял, предпочитал не раскрываться до конца.
— Сейчас главное — расшифровать заграничные связи Марантиди, — сказал Зявкин, возвращая своему заместителю копии документов. — До победных реляций нам далеко.
Он встал из-за стола, подошел к сейфу и, достав толстую тетрадь в коленкоровом переплете, стал делать какие-то пометки карандашом. Калита понял, что начальник ДонГПУ дает ему время собраться с мыслями.
— Собственно, основной план операции пока остается прежним, — заговорил Зявкин обычным деловым тоном. — Меняется темп — теперь инициатива полностью в наших руках. Поэтому встречу Марантиди с Невзоровым придется ускорить.
— Невзоров и Марантиди... — Калита недоверчиво покачал головой. — Как бы нам не пришлось воевать на два фронта. По-моему, один стоит другого.
— Я думаю иначе. Невзоров ведь неплохо нам помог.
— Это ничего не значит. Рефлекс утопающего. Уж больно темное у него прошлое. Я бы не рисковал, Федор Михайлович, есть другие варианты.
— Этот пока самый перспективный. Действия Невзорова будет корректировать Бахарев. Бурду дадим локальное задание — фиксировать каждый шаг Марантиди. Ну а риск... что ж, риск есть.
Калита молча пожал плечами. Зявкин, пододвинув стул, сел рядом с ним.
— Хорошо, давай говорить начистоту, — с мягкой, но неуступчивой требовательностью сказал Зявкин, незаметно переходя на товарищеское «ты». — Вместе работать — вместе рубить узлы. По-твоему, я слишком передоверяюсь своим личным впечатлениям?
— Да, — помедлив, ответил Калита.
— Это не так, хотя, честно говоря, для меня имеют значение и мои личные впечатления. Но это не так. Просто я на всю жизнь запомнил один разговор с Феликсом Эдмундовичем. Однажды он сказал, что мы, чекисты, несем ответственность за состояние человеческой совести. Без этого разумная осторожность превращается в неоправданную подозрительность... Как, по-твоему, легко поверить человеку, который много лет был по ту сторону баррикад? — спросил Зявкин. — Феликс Эдмундович верит... Ты говоришь о прошлом Невзорова. Согласен — тяжелая штука. Но жизнь человека нельзя брать в одном измерении. У нее три времени, как три формы у глагола «быть»: был, есть, будет. Возможно, вначале Невзоровым руководил инстинкт самосохранения. Теперь он сознательно ищет свой