случае, возьми отпуск в августе и приезжай к нам – посмотрим, может быть, и совсем останешься.
Зина:
Не думаю. – Ах да. Я сегодня дала тебе ключи. Не увези их, пожалуйста.
Марианна Николаевна (примирительно):
Я, знаешь, их в передней оставила.… А Борины в столе… Ничего: Годунов тебя впустит.
Щеголев (вращая глазами, из-за жениного полного плеча):
Так-то. Счастливо оставаться. – Ах, Зинка, Зинка, – вот приедешь к нам, на велосипеде будешь кататься, молоко хлестать, – лафа!
Поезд отправляется, Марианна Николаевна долго машет… Зина подбегает к Федору, и они целуются, как после долгой разлуки.
Зина (беря Федора под руку):
А теперь поедем ужинать. Ты, наверное, безумно голоден.
Зина и Федор идут к автобусной остановке.
Зина:
Что с тобой? Почему ты окислился?
Федор:
Грустно расстаться с Борисом Бодрым.
Зина (усмехнувшись):
А я думаю, что это вчерашнее безобразие.
Федор:
Глупости. Дождь был теплый. Я дивно себя чувствую.
Садятся в подкативший автобус. Федор платит за два билета.
Зина:
Жалованье я получаю только завтра, так что у меня сейчас всего две марки. Сколько у тебя?
Федор:
Слабо. От твоих двухсот мне отчислилось три с полтиной, но из них больше половины уже ухнуло.
Зина:
На ужин-то у нас хватит.
Федор:
Ты совсем уверена, что тебе нравится идея ресторана? Потому что мне – не очень.
Зина:
Ничего, примирись. Вообще теперь со здоровым домашним столом кончено. Я не умею делать даже яичницу. Надо будет подумать, как устроиться. А сейчас я знаю отличное место.
Ат (читает Федор):
За Потсдамской площадью, при приближении к каналу, пожилая скуластая дама (где я ее видел?), с глазастой, дрожащей собачкой под мышкой, рванулась к выходу, шатаясь, борясь с призраками, и Зина посмотрела вверх на нее беглым небесным взглядом.
Зина:
Узнал? – Это Лоренц. Кажется, безумно на меня обижена, что я ей не звоню. В общем, совершенно лишняя дама.
Федор:
У тебя копоть на скуле. – Осторожно, не размажь.
Зина:
Нам скоро вылезать. – Что?
Федор:
Ничего. Соглашаюсь. Вылезем, где хочешь.
Зина (взяв Федора за локоть):
Здесь.
Ат (читает Федор):
Туман какой-то грусти обволок Зину – ее щеки, прищуренные глаза, дужку на шее, косточку, – и этому как-то способствовал бледный дым ее папиросы. Шаркание прохожих как бы месило сгущавшуюся темноту.
Вдруг, в откровенно ночном небе, очень высоко…
«Смотри, – сказал он. – Какая прелесть!»
По темному бархату медленно скользила брошка с тремя рубинами, – так высоко, что даже грома мотора не было слышно.
Она улыбнулась, приоткрыв губы, глядя вверх.
«Сегодня?» – спросил он, тоже глядя вверх.
Занавес
Акт девятый
Работа судьбы
Открытый вагончик ресторана (шесть столиков) напротив сквера, где цветет армия роз. Вечер. На переднем плане, за столиком сидят Зина и Федор.
Федор:
Вот что я хотел бы сделать. Нечто похожее на работу судьбы в н а ш е м отношении. Подумай, как она за это принялась три года с лишним назад… Первая попытка свести нас: аляповатая, громоздкая! Одна перевозка мебели чего стоила… Тут было что-то такое размашистое, «средств не жалею», – шутка ли сказать, – перевезти в дом, куда я только что въехал, Лоренцов и всю их обстановку! Идея была грубая: через жену Лоренца познакомить меня с тобой, – а для ускорения был взят Романов, позвавший меня на вечеринку к ним. Но тут-то судьба и дала маху: посредник был взят неудачный, неприятный мне, – и получилось как раз обратное: из-за него я стал избегать знакомства с Лоренцами, – так что все это громоздкое построение пошло к черту, судьба осталась с мебельным фургоном на руках, затраты не окупились.
Зина:
Смотри, – на эту критику она может теперь обидеться – и отомстить.
Федор:
Слушай дальше. Она сделала свою вторую попытку, уже более дешевую, но обещавшую успех, потому что я-то нуждался в деньгах и должен был ухватиться за предложенную работу – помочь незнакомой барышне с переводом каких-то документов; но и это не вышло. Во-первых, потому что адвокат Чарский оказался тоже маклером неподходящим, а во-вторых, потому что я ненавижу заниматься переводами на немецкий, – так что опять сорвалось. Тогда-то, наконец, после этой неудачи, судьба решила бить наверняка, то есть прямо вселить меня в квартиру, где ты живешь, и для этого в посредники она выбрала уже не первого попавшегося, а человека, не только мне симпатичного, но энергично взявшегося за дело и не давшего мне увильнуть.
В последнюю минуту, правда, случился затор, чуть не погубивший всего: второпях – или поскупившись – судьба не потратилась на твое присутствие во время моего первого посещения; я же, понимаешь, когда пять минут поговорил с твоим вотчимом, собственно по небрежности выпущенным из клетки, и через его плечо увидел ничем не привлекательную комнату, решил ее не снимать, – и тогда, из крайних средств, как последний отчаянный маневр, судьба, немогшая немедленно мне показать тебя, показала мне твое бальное голубоватое платье на стуле, – и, странно, сам не понимаю почему, но маневр удался, представляю себе, как судьба вздохнула.
Зина:
Только это было не мое платье, а моей кузины Раисы, – причем она очень милая, но совершенная морда, – кажется, она мне его оставила, чтобы что-то снять или пришить.
Федор:
Тогда это совсем остроумно. Какая находчивость! Все самое очаровательное в природе и искусстве основано на обмане. Вот видишь – начала с ухарь-купеческого размаха, а кончила тончайшим штрихом. Разве это не линия для замечательного романа? Какая тема! Но обстроить, завесить, окружить чащей жизни – моей жизни, с моими писательскими страстями, заботами.
Зина:
Да, но это получится автобиография с массовыми казнями добрых знакомых.
Федор:
Ну, положим, – я это все так перетасую, перекручу, смешаю, разжую, отрыгну… таких своих специй добавлю, так пропитаю собой, что от автобиографии останется только пыль, – но такая пыль, конечно, из которой делается самое оранжевое небо. И не сейчас я это напишу, а буду еще долго готовиться, годами, может быть… Во всяком случае, сперва примусь за другое, – хочу кое-что по-своему перевести из одного старинного французского умницы, – так, для окончательного порабощения слов, а то в моем «Чернышевском» они еще пытаются голосовать.
Зина:
Это все чудно. Это мне все страшно нравится. Я думаю, ты будешь таким писателем, какого еще не было, и Россия будет прямо изнывать по тебе, – когда слишком поздно спохватится… Но любишь ли ты меня?
Федор:
То, что говорю, и есть в некотором роде объяснение в любви.
Зина:
Мне мало «некоторого рода». Знаешь, временами я, вероятно, буду дико несчастна с тобой. Но в общем-то мне все равно, иду на это.
Зина улыбается, широко раскрыв глаза и подняв брови, потом слегка откидывается на своем стуле и начинает пудрить подбородок и нос.
Федор:
Ах, я должен тебе сказать, – это великолепно, – есть у него знаменитое место, которое, кажется, могу сказать наизусть, если не собьюсь, не перебивай меня, перевод еще приблизительный: был однажды человек… он жил истинным христианином; творил много добра, когда словом, когда делом, а когда молчанием; соблюдал посты; пил воду горных долин (это хорошо, – правда?); питал дух созерцанием и бдением; прожил чистую, трудную, мудрую жизнь; когда же почуял приближение смерти, тогда, вместо мысли о ней, слез покаяния, прощаний и скорби, вместо монахов и черного нотария, созвал гостей на пир, акробатов, актеров, поэтов, ораву танцовщиц, трех волшебников, толленбургских студентов-гуляк, путешественника с Тапробаны, осушил чашу вина и умер с беспечной улыбкой, среди сладких стихов, масок и музыки… Правда, великолепно? Если мне когда-нибудь придется умирать, то я хотел бы именно так.
Зина: