вот что представляла собою та же Тверская губерния в 1838 году: «Трехпольная система в самом простом, первобытном виде; скотоводство скудно; в навозе для удобрения полей такой недостаток, что пашни почти нигде не удобряются, как бы следовало. Особенно у самих поселян-хлебопашцев везде одинаковое нерадение, о котором достаточно можно судить из того, что в Тверской губернии, в Осташковском уезде, доселе еще существует непростительный обычай: жечь лес, чтобы на выжженных местах сеять хлеб. Если бы, по крайней мере, наблюдался при этом какой-нибудь расчет и перемена в посевах, с надлежащим удобрением полей, тогда можно было бы допустить, что в сем случае уничтожение леса вознаграждается обильными жатвами и умножением хорошей пахотной земли. Напротив того, сии поля без всякого удобрения засевают разными хлебами до тех пор, пока земля в состоянии что-либо родить, когда же она истощится, то ее вовсе покидают и взамен точно так же расчищают новые места. Урожай ржи сам-пят, а овса сам-третей считается счастливым; между тем как в той же губернии на хорошо возделанных землях родится сам-8 и сам-9»[42].
Архаической технике соответствовала и архаическая организация хозяйства. Это хозяйство, при данном уровне хлебных цен, давало слишком мало денег, чтобы помещик имел какое-нибудь побуждение перейти от барщины к найму — от дарового труда к покупному. Как мы увидим в следующей главе, помещики 40-х годов, по крайней мере — более образованная их часть, отлично сознавали малую продуктивность барщинного труда, но он имел ту огромную выгоду, что не заставлял вынимать деньги из кармана, где их и так было немного. Низкие хлебные цены были лучшим оплотом крепостного права, нежели всяческие «крепостнические вожделения» людей, власть имеющих. Быстрый рост хлебных цен — и с ним вместе быстрый рост русского хлебного вывоза — в 50-х годах был совершенно необходимым антецедентом реформы 19 февраля.
Но из того же основного факта — застойности русского сельского хозяйства в силу неотвратимых объективных условий — вытекал и ряд других заключений, которые столь отчетливо формулировал один современник, что мы предпочитаем говорить его словами. «…Россия до сего времени почиталась государством единственно земледельческим, — писал один сотрудник «Журнала мануфактур и торговли» в 1827 году. — Мнение сие укоренилось веками; да и впредь Россия надолго еще ограничивалась бы сим тесным уделом, если бы неожиданное событие не расстроило совершенно существовавшей до сего времени теории и не изменило всего вида вещей открытием для нашего государства обширнейшего и блистательнейшего поприща… Все иностранные государства, кои прежде по большей части от нас получали земные произведения, ныне уже с примерным успехом занимаются собственным земледелием, употребляя все старания к усилению оного; ибо которое государство не пожелает сбросить с себя иго монопольной зависимости?.. На столь богатой естественными произведениями земле, какова есть в обширной России, прц столь многих благоприятствующих местных положениях и климатах, мануфактуры и промышленность должны избрать в ней свою вековечную столицу»[43].
Те же 20-е годы, которые были свидетелями такой катастрофы на хлебном рынке, видели не менее катастрофический по своему темпу подъем прядильной и ткацкой промышленности в России. Тот же автор приводит данные (см. ниже табличку) привоза в Россию сырья, с одной стороны, фабрикатов — с другой.
«В 1820 году выделано: тонких сукон 261 965, солдатского же и прочих 3 683 881 аршин; а в 1825 году выделано: тонких сукон 895 559 аршин, а солдатских и разных других 15 499 666 аршин. Следственно, в течение 5 лет количество тонких, на фабриках наших выработанных, сукон увеличилось более нежели втрое, а солдатских и других сортов почти впятеро».
В 1812 году в России считалось 2332 фабрики — в 1814-м уже 3253 (а в промежутке лежало разорение от «нашествия галлов и с ними двадесяти язык»!). В 1828 году мануфактурный совет насчитал уже «фабричных разного рода заведений» 5244. Количество рабочих возросло с 119 093 человек (1812 год) до 225 414 человек (в 1828 году). За 15 лет, таким образом, и количество фабрик, и количество рабочих увеличилось, примерно, вдвое. «Не далее как в 1823 году введена была в Москве первая жакардова машина и приобретена за 10 000 рублей, — говорит отчет «О состоянии российских мануфактур», читавшийся при открытии мануфактурного совета в 1828 году. — Ныне таковых станков считается в Московской губернии до 2500, и оные обходятся уже и с установкою не более 75 или 85 рублей. Ленты, газовые и узорчатые материи ткутся ныне у нас столь превосходно, что равняются во всех отношениях с лучшими иностранными, и изяществу наших шелковых изделий отдана справедливость на самой даже Лейпцигской ярмонке, куда оные в истекающем году посланы были»[44].
Мечта петровского меркантилизма о заграничном рынке начинала становиться действительностью к столетней годовщине смерти «Преобразователя». Место не позволяет нам коснуться одной из любопытнейших сторон этого «расширения» русского капитализма за пределы России: основанный Канкриным «Журнал мануфактур и торговли» полон бесчисленными обстоятельными и толковыми статьями и заметками о торговле с Персией, Средней Азией и Китаем. Пути, по которым твердой стопой пошел российский капитализм, начиная с 60-х годов, — и которых он не бросил до XX века, несмотря на все доставленные ими разочарования, — намечались уже при Николае Павловиче. Мы вообще не собираемся писать истории русского промышленного капитализма в это царствование: интересующиеся найдут ее обзор, гораздо более обстоятельный, чем то, что могло бы быть дано здесь, в известной книге Туган-Барановского о русской фабрике. Для нас важны социальные результаты сказочных успехов предпринимательства купеческого в 1820-х годах рядом со столь же внезапным крахом предпринимательства дворянского. Соотношение общественных сил не могло не подвергнуться известной перетасовке. Дворянство продолжало господствовать, сильное своей массой и исторической традицией: но историю двигало уже не оно, по крайней мере, не оно одно. Пришлось уступить часть места под солнцем тем, кто с Петровской эпохи выбыл из строя как политическая сила. Буржуазия была еще очень далека от тех притязаний, которые услужливо формулировали за нее ее литературные глашатаи. Самое главное из этих притязаний — ограничение или даже полное упразднение императорской власти — даже и не отвечало ближайшим интересам класса, только что выдвинувшегося на историческую сцену: купечество рисковало потонуть в дворянско-крестьянском море без помощи сильной руки, не очень деликатно, — за шиворот, — но все же помогавшей ему держаться на поверхности. Союз буржуазии с правящей группой начался, собственно, еще до 14 декабря: покровительственный тариф 1822 года, сменивший фритредерский тариф 1819-го (мы видели, каким общественным бедствием был этот последний в глазах российских капиталистов),