этого) и спросила: далеко тебе идти? — а ты ответил нечто вроде: ну, нет — или: да так, довольно-таки.
К счастью (или в этом был полусознательный расчет?), тебе не пришлось сидеть по другую сторону стола, этой потенциальной баррикады, которую вряд ли получилось бы обойти. Когда в комнате только два человека (разного пола, незнакомые друг с другом), невероятно трудно бывает, думаешь ты, пересесть на другое место. А вдобавок ночь, молнии, гром и дождь, барабанящий по черепичной крыше частного дома, где она снимала комнату, говорить в этой мансарде надо было очень тихо, все время почти шептать, и, лишь когда гроза прошла (наверное) окончательно, вы заметили светло-голубое небо и низкое, но яркое солнце летнего утра, а точнее утреннее солнце конца лета. Кажется, ту тень, думаешь ты, отбрасывало старомодное окно со шпросами, не на пол, а на стену над вами, и ты, растопырив пальцы, провел рукой так, чтобы тень от руки двигалась в сторону крестообразной оконной тени, а она, растопырив пальцы, проделала то же самое в противоположном направлении, шутки ради, так что тени ваших рук, встретившись, исчезли внутри одной большой тени, будто на тайном свидании, какая-то часть тебя, о которой ты даже не подозревал, встретилась с какой-то частью нее, о которой она даже не подозревала, в некоем укромном или условленном месте, незнакомом для вас обоих, как и вы сами тогда, в свете утреннего солнца, были друг другу совсем незнакомы; возможно, это и есть та самая стадия, думаешь ты, отрешенно глядя на рентгеновские снимки своего юношеского скелета, лучшая из всех стадий влюбленности, когда есть только каскад нереализованных возможностей, будто стоишь перед необозримым парком развлечений, парком тишины (не считая слабого шума оркестра, настраивающего инструменты где-то за раскидистыми деревьями), на секунду закрываешь глаза, вздыхаешь в предвкушении у главных ворот, усеянных сияющими в темноте лампочками, прежде чем войти, а затем разбросанные по парку аттракционы становятся постепенно все более шумными, все более вульгарными, давка растет, зазывалы наглеют, забавы становятся все более примитивными, цвета все более кричащими, грим все более утрированным, цены, куда ни подойди, каждый раз подскакивают все выше, а удовольствия все меньше, и в конечном счете эта кутерьма оборачивается воющим кошмаром, как будто роскошный праздничный фейерверк устроили в тюремной камере; или наоборот, все может быть и наоборот, музыка затихает неуверенным диминуэндо, колесо обозрения останавливается, вопли на американских горках прекращаются, в тире заканчиваются патроны, на автодроме отключается электричество, даже пещера ужасов закрывается и уже никого не пугает, гравийные дорожки пустеют. И вот уже гаснут друг за другом все сверкающие лампочки и затейливые фонарики, пока весь этот чудесный мир увеселений не остается пустым и безлюдным, падают листья, вдруг наступают осень, заморозки, зима, идет снег, парк развлечений утопает в снегу, теперь он темный и заснеженный, один только снег светится.
Ты не произносишь этого вслух, только думаешь, ведь такое никому не скажешь, это прозвучало бы высокопарной сентиментальной жалобой (подразумевающей, что с тех пор, после расставания, ты никогда больше не был счастлив (ты и не был, но в благородном искусстве разговора этому факту нет места), что ты несчастен, что ты так и норовишь поплакаться кому-нибудь в жилетку), будто реплика из мелодрамы, рассчитанной на слезливых зрительниц, полузабытого романа прошлого века, но самому-то себе сказать можно, интересно, сколько людей говорят сейчас сами себе эти недозволенные слова, вслух или хотя бы мысленно: тогда я был счастлив, — и никому (другим, то есть либо нынешним счастливцам, либо никогда не знавшим счастья, не счастливым и не несчастным?) не приходит в голову, что действительно можно, познав (непродолжительное) счастье в прошлом, уже не быть счастливым в настоящем, им это невдомек, ведь это и есть тот самый восьмой грех, который они, случись им оказаться отцами церкви (каковы они, быть может, и есть на свой лад), присовокупили бы к перечню смертных грехов наряду с Гордыней, Завистью, Гневом, Унынием, Алчностью, Чревоугодием и Блудом, короче говоря, Ностальгия; наверное, потому, думаешь ты (про себя, неизменно про себя), что такие люди — строители Будущего, грядущего, по которому они, как ни странно, в каком-то смысле ностальгируют, тоскуют, томятся, они вознамерились наладить производство своего грандиозного будущего во всецело приятной обстановке большой, только не чересчур, фабрики счастья, ее колеса уже вовсю вращаются, а потому незачем оглядываться назад, на сплошной компост из дней, навоз, дерьмо, пригодное разве что для удобрения будущего. Будущее, все хорошее по определению относится к будущему, ведь, если и там нет счастья, а только в прошлом, да и то всего однажды, зачем в таком случае поддерживать движение колес? к чему тогда стремиться? как после этого трудиться в поте лица, сияя от радости? в полной уверенности, что здесь куется счастье? что случилось бы с эффективностью? с эффективностью, возвещающей своим бодрым гулом о грядущем счастье? Она отправилась бы псу под хвост. Но если не произносить этого вслух, то про себя можно и говорить, и вспоминать, главное — про себя.
Позвонки с зияющими пустотами напоминают смеющиеся рты. Ты убираешь черный снимок в конверт, вместе с остальными, замечаешь, погладив подбородок, что небрит, смотришь на часы, смотришь на костыль, опять на часы, встаешь со стула при помощи костыля, извиваясь всем телом (артродез тазобедренного сустава функционирует удовлетворительно; предпочесть безболезненную неподвижность болезненной подвижности было правильным решением, думаешь ты), и ковыляешь к окну. Постепенно становится светлее, день снова вступает в свои права. Ночь в виде иссиня-черной набрякшей облачной гряды сдвинулась на север; молнии еще мелькают, но уже не ослепительными вспышками, а тонкими белыми световыми трещинами на черном небе, за несколько долгих секунд до громового раската; пламя вспыхивает почти одновременно с резким звуком, ложится горизонтально, трепещет, будто вымпел на корме катера (спичка соответствует флагштоку) и, взметнувшись (на какую-то сотую долю секунды), сникает и гаснет, оставляя лишь тонкий белесый дымок, рассеивающийся так быстро, что ты едва успеваешь его заметить: в руке у тебя обгоревшая спичка (вторая по счету), а твоя спутница так и не прикурила.
Что-то про огонь, ну да, по-английски, она пропела это сквозь смех, цитируя, вероятно, какой-то шлягер, слишком современный для того, чтобы ты в свои пятьдесят шесть его помнил (интересно, на сколько лет она, собственно, тебя моложе), но в темноте твое сконфуженное лицо, к счастью, не особенно заметно, во всяком случае сейчас, пока ты еще не исполнил задуманное, то есть не чиркнул новой спичкой (которая бы тебя осветила). На сей раз ты действуешь предусмотрительнее: достаешь спичку,