покрепче зажимаешь коробок между большим и указательным пальцами правой руки (ты левша) и, не прерывая быстрого чиркающего движения, от которого выделяется достаточно тепла, чтобы воспламенить серу, заводишь спичку под коробок (с надписью «Два эре для лучшей жизни»),[8] в сложенную ладонь, где пламя озаряет розовую кожу и просвечивает сквозь пальцы, будто изнутри снежного фонаря;[9] этот огонек тоже опасно подрагивает, пока ты осторожно, будто ложку с лекарством, несешь его к ее лицу, она наклоняется и вы встречаетесь на полпути, она убирает волосы подальше от огня, так что, когда сигарета и пламя соприкасаются, вместо волос твою руку задевает вытянутая тяжелая серебряная серьга, которая слегка ударяет по коже, покачиваясь наподобие маятника, замирающего, а затем возобновляющего движение в тот миг, когда она выпрямляется и благодарит с некоторой, пожалуй, иронией в голосе. Она не курит, думаешь ты. Пока ветер не задул пламя, ты успеваешь прикурить и сам.
А все-таки, думаешь ты, неожиданно повеселев (и все еще навеселе), или, вернее, чувствуешь, поскольку мысль является (и улетучивается) так стремительно, что продумать детали ты не успеваешь (напоминает географическую карту без надписей): когда она задела твою руку этой, в сущности, совершенно посторонней для тебя вещицей, своей сережкой (а не волосами или даже своей рукой, как ты, может, надеялся), ты соприкоснулся с целым неведомым миром, то есть вот с этой ушной подвеской, выбранной по каким-то неизвестным тебе причинам (украшение тебе не нравится), однако такой выбор должен объясняться ее личным вкусом, связанным, в свою очередь, с глубинными индивидуальными чертами (ты предположил бы известную жажду внимания, возможно, некоторую экстравагантность), заставившими ее выбрать именно эту, а не какую-нибудь другую сережку и, в свою очередь, имеющими непосредственное отношение к ее, так сказать, внутренней сущности, включая так называемые иррациональные желания и влечения, уязвимые точки, страхи, или слабости, или готовность к проявлению агрессии, которые, в свою очередь, соотносятся со всей бесконечно сложной констелляцией детерминант, этим комариным роем главных и второстепенных богинь судьбы, чьими совместными усилиями человек и становится тем, кто он есть; но, так или иначе, какого мнения ни придерживайся о подобной выспренней ерунде, есть в этой женщине что-то такое, из-за чего в те две секунды ты едва не задрожал, нечто ошеломляюще чужое (вернее, женственное, притягательно чужое; будь она тебе противна, ты ощутил бы, скорее, только прилив отвращения), она была (и спустя две секунды все так же остается) незнакомкой, чей внутренний мир тебя не касается (как не касается тебя, к сожалению, и ее внутренний мир), зато сам ты, вполне возможно, скоро коснешься ее хотя бы снаружи (правда, ты охотнее прикоснулся бы к ее шее, чем к груди этой женщины); она спрашивает, над чем это ты смеешься, и ты, оставив свою сомнительную остроту при себе, отвечаешь: ни над чем, — но она настаивает: ни над чем не смеются, в каждой шутке есть доля правды, не надо мной ли ты там посмеивался, — и ты говоришь: да не было никакой шутки, а вот это я уж точно всерьез, — и, перехватив сигарету, свободной рукой обнимаешь спутницу за плечи. Она смеется, ничего не отвечая.
Сквер вымощен плиткой и окружен муниципальными клумбами, которые засажены отцветающими, загнивающими, усыхающими муниципальными цветами, насколько можно разглядеть в скупом свете муниципальных фонарей. Тем временем ваши сигареты докурены до самого фильтра или почти, и она бросает окурок на плитку не затаптывая (он падает на землю и сыплет искрами, а потом, прокатившись несколько сантиметров, застревает в щели между плитками), ты так же бросаешь свой и затаптываешь оба окурка. Когда вы останавливаетесь зачем-то у фонарного столба (к нему пристегнута тележка для развозки газет с большими резиновыми колесами), ты осторожно пытаешься поцеловать ее, воспользовавшись подходящим моментом; сначала попадаешь только в уголок рта, потому что она отвернулась, не проявив энтузиазма, зато следующая попытка оказывается успешной, по крайней мере сравнительно (целуя ее, ты забываешь свои мысли о том, каково было бы целовать ее), и, как только твой язык, будто палец зубного врача, начинает двигаться у нее во рту, образ ее лица (каким оно было за мгновение до поцелуя) исчезает, однако послеобраз, а точнее воспоминание о нем, продолжает как бы сочиться сквозь таящийся где-то в лабиринте мозговых извилин проектор: здоровый от свежего воздуха цвет лица, еще не растерявшего летний загар, необычно контрастирует с изящными тонкими (наверняка выщипанными) бровями (одну прерывает маленькая бородавка, странно, что она не удалила), тяжелые веки, которым как бы вторят эхом круги под глазами, или нет, зрачок — это будто брошенный в воду камень, от которого расходятся круги: сначала радужка, затем ресницы (верхние и нижние), потом веко и кожа вдоль нижнего края глаза, далее бровь и подглазный мешок и, наконец, едва заметные, сходящие на нет дугообразные морщинки над бровью и на скуле, далеко от центра; случись тебе стать камнем, тебя можно было бы бросить в эту воду, чтобы ты пропал навсегда.
Нет. Не в этих глазах. Глазах, которые остаются закрытыми, пока ты отстраняешь лицо после одного или нескольких поцелуев, сочтя, что они длились достаточно долго, глазах, которые в эту секунду открываются, моргая тебе навстречу, будто спросонья, а улыбка (то ли ласковая, то ли насмешливая) распространяется с губ на все лицо (снова эта ассоциация с кольцами на воде), и теперь, улыбаясь, она старится на глазах, ее лицо сминается, как пустой пакет или скорее поверхность залежавшегося в пакете хлеба, трескается, будто лак на старинной картине, тонкие ниточки морщин проступают откуда ни возьмись, думаешь ты, нет, откуда-то изнутри, будто содержались там изначально, всегда там были, думаешь ты, присутствовали там, у нее внутри, с самого рождения, просто в ранние годы их не видно, а со временем они (в буквальном смысле) просачиваются наружу, все больше и больше, бегут ручейками, стекают бесшумно по лицу, размывая его своими руслами, из неиссякаемого источника, бьющего под лицом, будто там, внутри, выходят на поверхность грунтовые воды самого времени, а может, испещренное бесчисленными морщинками старушечье лицо находилось там с самого начала, в сложившемся виде, во всех мелочах, просто молодость скрывала его плотными слоями обманчивого грима, который постепенно стирается, да, будто уместившееся между одутловатым сморщенным личиком младенца и опавшим, морщинистым старческим лицом время (один долгий выдох: срок жизни) составляло лишь quantite negligeable, незначительный промежуток, забытую уже интермедию, предварявшую появление нового младенца, чья рожица, таким образом, с непостижимой быстротой оборачивается очередной старческой физиономией (ты представляешь себе, как морщины и борозды возникают одновременно,