Суд над КПСС может состояться не в судебных заседаниях, а на типографских страницах – это самоотчет, самоанализ всех тех, кто жил и действовал в советское время, всех, кто окажется к этому способен.
Призывая каждого из своих современников к «самоотчету», Чудакова сама отмечает черты советского подхода (и присутствие старого словаря) в своем проекте:
Да, я уверена: каждый, выступающий нынче в печати, каждый, чувствующий социальную ответственность, должен (не люблю этого слова в применении к другим людям, но никак не выведу из собственного, все еще зависимого от прошлого «бытия» словаря) попробовать написать честную автобиографию, свой очерк пережитого времени. Так мы прорубим окно в собственную историю143.
Идея о суде истории и пафос свидетеля объединяют многих мемуаристов, особенно тех, кто пишет о сталинском терроре. Вениамин Каверин называет свои мемуары «Эпилог» (1989) – «мои свидетельские показания»; так же поступает Леонид Зорин в предисловии к мемуарному роману «Авансцена» (1997): «Может быть, и мои показания, если их огласят на процессе, окажутся не вполне бесполезными – порой незначительные детали влияют на прения сторон»144. Напомним, что дочь Сталина, Светлана Аллилуева, приводит образ «суда истории» на последней странице мемуарной книги «Двадцать писем к другу» (написанной в 1960‐е годы и переизданной в конце 1980‐х). Как мы узнаем из ее новых мемуаров, «Книга для внучек», опубликованных в 1991 году, в недавние годы она обсуждала судьбу и наследие своего отца – в свете Страшного суда – с главой Православной церкви Грузии145. Серго Лаврентьевич Берия выражает надежду, что его отца будет судить именно история: «судить истории»146.
Воображение мемуариста, чувствующего себя свидетелем на суде истории, питается различными источниками – здесь и гегельянское представление о мировой истории как международном трибунале, и воспоминания о сталинских показательных процессах, и надежда (как многие понимают, тщетная) на то, что будет и русский Нюрнберг, и, более того, образ Страшного суда.
Мне кажется, однако, что в России конца ХХ века знакомая метафора «суд истории» (секуляризованный вариант идеи Страшного суда) вновь приобрела отчетливые религиозные коннотации. Характерна позиция историка Бориса Семеновича Илизарова (род. 1944), директора «Народного архива» (в 1990‐е годы эта независимая общественная организация была занята сбором личных документов рядовых людей). Перебирая записи о смерти Сталина из фондов архива, он представляет себе, как Сталин, «смертный, как и все», предстанет перед непрерывным (перманентным) судом истории: «отчет он будет давать бесконечно», ожидая приговора «Бога истории»147.
Архив в апокалиптической перспективе
Причудливое сочетание исторического мышления с апокалиптической символикой и религиозным чувством отчетливо проявилось в программных публикациях «Народного архива». (Оговоримся, что в ежедневной деятельности сотрудники этого учреждения – в основном добровольцы – преданно работали в трудных условиях 1990‐х годов над сохранением документов, не впадая при этом в пафос, проявившийся в таких публикациях.) Предисловие к справочнику по фондам, изданному в 1998 году, излагает «идею» архива. «Народный архив» продлевает человеческую жизнь посредством памяти, обеспечивая «качественность жизни», или жизнь вечную148. Смешивая разнородные понятия – советские бюрократические идиомы (а также американское клише the quality of life), историко-философские концепты и религиозную лексику, директор описывает задачи этого хранилища – сбор документов от «рядовых» людей с целью помочь каждому человеку в его стремлении к «историческому бытию», а именно в желании реализовать исконное право каждого человека – «право на бессмертие». В своей практике, поясняет предисловие, архив исходит именно из такого понимания прав человека: «Провозгласив, что каждый человек имеет право на личное бессмертие, мы тем самым связали себя обязательствами принимать все и от каждого». «Народный архив» занят «тотальным сбором массовых личных документов»149.
Эти символические (если не мистические) представления излагаются в многочисленных заявлениях о миссии архива, которые появились в периодической печати150. В одном из таких манифестов, призывая людей сдавать документы о своей жизни в этот архив, директор поясняет, что таким образом человек достигает цели «прописать себя в истории». (Здесь явно задействован советский административный институт прописки, то есть обязательной регистрации места жительства, но в перспективе вечности он получает новое назначение.) «„Прописать“ себя в истории – значит наделить свою жизнь большим объемом смыслов, чем умещается в сюжете единичной судьбы, продлить эту жизнь за границы физического существования»151.
Однако при этом возникают технические проблемы. Так, история, или будущая жизнь, оказывается перенаселенной: «все плотнее будущее заселяется образами прошлого, все гуще становится этот рукотворный мир»152. (Здесь вспоминается советская практика уплотнения.) Более того, принимая документы от «рядового человека», «Народный архив» допускает массы в будущее и тем теснит особенного человека (с которым обычно связывается идея личного фонда в архиве): «Массовый человек не только укоренился в текущей жизни, но и рвется в будущее, в это последнее прибежище человека уникального»153.
Заметим, что будущее оказывается чем-то вроде плотно заселенной коммунальной квартиры, в которой теснятся люди разных социальных групп, причем и в этом утопическом пространстве – в вечной жизни – обитатели прописываются, и именно эту функцию («прописать себя») берет на себя постсоветское учреждение «Народный архив».