Забраться в глушь, чтобы никто не вспомнил, не поинтересовался, не решил, что ты виновен – это стало принципом жизни надолго.
Уехали в Ургенч, это тоже Узбекистан, только северный. Большая, широкая река Амударья дает жизнь многим землям по своему течению, пока не принесет воды в Аральское море. А там, где есть вода, там жизнь, для Узбекистана это закон существования. Бабушка рассказывала, что это прекрасное место, зеленое, хотя и жаркое. Конечно, с прежним местом жизни сравнить нельзя, но в Ургенче уже после армии жил и работал дядя Вильмар.
Моя бабушка легка на подъем, да и мама тоже, они столько раз переезжали, что с трудом сами могут вспомнить последовательность путешествий. В этом были свои положительные и отрицательные стороны, они не были привязаны к вещам, потому что возить за собой множество тюков и узлов невозможно, легко находили общий язык с самыми разными людьми, легко осваивали новое место работы. Наш дом всегда был прост и аскетичен, словно в любую минуту нужно собрать узелок и снова куда-то переехать. Я полагала, что так и нужно, что в СССР так живут все, и только попав в старую московскую квартиру Качалиных на Чеховской, поняла, чего была лишена в детстве, да и в юности – старых вещей, с которыми связаны какие-то воспоминания, старых книг, на которых не стоит штамп библиотеки, старой, пусть и немодной мебели…
В Ургенче родилась я.
Но беда от нашей семьи не отставала. Я заболела паратифом, и тогда впервые меня спасли от смерти, но не врачи, а простой узбек, который дал какое-то лекарство на основе граната. Кажется, это было уже в Ташкенте, куда меня вывезли на лечение. Там же родился братик Фридрих, которого папа так и не увидел, потому что их с дядей Вильмаром арестовали за полгода до того. Арестовали в Ургенче, потому ни попрощаться с папой и дядей, ни даже услышать, за что арестовывают, мама не смогла.
Она довольно скупо вспоминала те страшные дни, словно боясь, что вернутся. Попыталась разыскать мужа и брата, даже ездила в Москву, собрав скудные крохи, но услышала только, что спрашивать нужно в Ташкенте. А еще узнала, что в Сибири есть большой лагерь, возможно, наши родные там.
Мама не любит вспоминать, а я не настаиваю, но сквозь скупые слова пробивается истина: кажется, она еще там, в Москве, поняла, что папы нет в живых, но дядю Вильмара найти надежда есть.
Три женщины – бабушка, мама и мамина сестра Терта – с двумя маленькими детьми сорвались с места и отправились в Сибирь, куда-то к Енисею, чтобы попытаться хоть чем-то помочь родным, если тех удастся разыскать.
Дядю Вильмара удалось, смогли даже передать посылку, папу – нет. Жить в холодной Сибири всем невозможно, бабушка с нами, маленькими, отправилась обратно в Ташкент. Там мы в очередной раз «хлебнули лиха» – заболели скарлатиной и братик умер. Я осталась жить.
Конечно, я всего этого не помню, но то, как нас выселяли из Ташкента, помню. Уже шла война, в Ташкент прибывали эшелоны с эвакуированными, которых надо было где-то размещать. Приезжали столичные театры, институты, чиновники, наверное, мы должны освободить место. Только к чему столичным чиновникам наши глинобитные клетушки-мазанки?
И все равно нас выселили из Ташкента.
Начались новые скитания…
Не знаю уж как, но мы оказались на территории Киргизской ССР, хотя там совсем недалеко, школьницей я часто разглядывала карту СССР, пытаясь осознать, где мы жили и как далеко перебрались после войны. Возможно, это тоже сыграло роль в принятии решения стать геологом.
В первый класс я пошла во время войны в Джамбуле, в Казахской ССР.
Не смей говорить по-немецки!
Это не шутка, я действительно в детстве сотни раз слышала такое требование от мамы.
Дома в СССР мама с бабушкой говорили меж собой на пляттдойч – южнонемецком диалекте, но мне просто запрещалось использовать хоть одно немецкое слово вне дома. Все детские годы в СССР, которые я помню, это годы войны, когда слово по-немецки могло дорого обойтись. Я, как и все вокруг, ненавидела фашистов всей душой, однако не понимая, что принадлежу к той же нации.
Мама и бабушка никогда не рассказывали, но сейчас, много в жизни испытав, я понимаю, каково им было. Вокруг люди, потерявшие на фронте родных, беженцы, оставшиеся без крова, жестоко пострадавшие, и им все равно, этнические ли мы немцы. Немцы, и все тут. И это в глубоком тылу, а что же там, где проходили бои, на оккупированной территории? Разве станешь каждому объяснять, что никогда в жизни не видели не только Германии, но и современного, а не этнического немца?
Отчаянье людей, чьи судьбы сломала война, лишало их способности объективно относиться к тем, кто не виновен в ужасах, творимых нацистами, но принадлежал к немецкой нации.
Помню вопрос:
– Твой папа на фронте?
– Нет, он в лагере…
– А… враг народа… А мой бьет проклятых фашистов!
Что я могла ответить? Ничего.
Мама просила:
– Молчи, только молчи!
Она не могла ничего объяснить мне самой, уговаривая перетерпеть.
Помню, однажды я попросила бабушку:
– Давай перестанем быть немцами?
Представляю их чувства, когда нельзя сказать, что все родственники в лагерях вместо фронта, что не ждут военных треугольников, как другие, что их фамилии Герман и Мартенс.
Мама с бабушкой «вспомнили», что бабушка в девичестве была Фризен, а это голландская фамилия. Фризены переселились в Россию из Голландии, а та оккупирована Германией, города, такие, как Роттердам, разбомблены, голландцы страдают не меньше других. Видимо, тогда мама и записала себя в голландки. Позже, уже в Польше, она даже восстановила документы (думаю, просто создала их, потому что архивы Голландии пострадали не меньше польских или немецких), получив подтверждение, что лично она голландка. Это страшно возмущало маминых родственников, которые не собирались отказываться от своей национальности.
Но мама спасала не только и не столько себя, сколько меня.
Еще одно детское воспоминание: День Победы. Этот праздник должен писаться большими, просто огромными буквами. Тяжело досталась победа всем, очень тяжело.
На улицах обнимались все со всеми, какой-то солдат, видно, недавно вернувшийся с фронта из-за ранения, голова так и была в бинтах, подхватил меня на руки, подбросил вверх:
– Победа, дочка, понимаешь, победа!
Я, совершенно не думая, что делаю, счастливо переспросила:
– Wir haben gewonnen? (Мы победили?)
Улыбка буквально сползла с его лица, взгляд стал даже чуть растерянным…
– Немка, что ли?
И я допустила вторую ошибку, быстро кивнув:
Мгновение он сомневался, потом положил тяжелую руку мне на волосы:
– Иди домой, дочка, и никому не говори, что ты немка.
Я никому не рассказала об этом, но хорошо запомнила. Даже победе над немцами по-немецки радоваться нельзя.