Самокрасящие расчёски! Флаконы с «Усатином»!
И ещё — я прочитал на поднятой с пола странице:
«Гармонии однорядные»!
«Пишущие машинки „Идеал″».
«Атласы звёздного неба».
«Пианино фабрики „Оффенбахер″».
Интересно, из верблюдов состояли караваны или не только из них?!
— Бабушка! — Я побежал с листочками журнала на кухню. — Оказывается, в нашем доме был склад «Товарищества парфюмерной фабрики провизора А. М. Остроумова»!
— В нашем доме много чего было! — невозмутимо проговорила бабушка, снимая пену с бульона.
— Но как же! — закричал я. — Этого же никто не знает! Я первый это открыл!
— Да, может, кто-нибудь и знает, но, вернее, забыли уж все! — вздохнула бабушка. — Что пять-то лет было назад — многие не помнят, а тут — целых восемьдесят лет прошло. Уж некому и помнить!
Ну, колоссально, что это я узнал! Куда же Гага запропастился? Я бегал по двору, пытаясь что-то разглядеть в окнах тёмной комнаты, но там, как и обычно, была тьма.
Тут я разглядел ещё одну удивительную вещь в нашем доме: окно первого этажа, за которым жили Маслёкины, было вовсе не окном, а дверью до самой земли, которую Маслёкины, правда, никогда не открывали. Понятно теперь, что это за дверь: как раз через неё провизор Остроумов продавал желающим «Перуин», «Гематоген доктора Гоммеля», «Самокрасящие гребёнки „Фор”», «Машинки для массажа лица», «Усатин А. Гебгардта».
Во двор входили кавалеры с усами жиденькими и короткими, а выходили с пушистыми чёрными усами до ушей!
Вот она, эта волшебная дверь! Ещё одно открытие! И не с кем поделиться! Ну где же Гага?
Около двенадцати я лёг спать, но всё вздрагивал от малейшего шороха — вдруг Гага из места своего пребывания даст сигнал? И действительно, вдруг кто-то коротко, отрывисто постучал по трубе отопления. Я резко вскочил, прислушался. Но стук этот больше не повторился… Видимо, это не он. Мало ли кто может задеть по трубе? Тот же двухлетний братец Маслёкина часами барабанит по батарее, собираясь, как и сам Маслёкин, сделаться ударником в рок-группе.
Было тихо. Я пригрелся под одеялом, засыпал. Уже в полусне я вдруг вспомнил, как в возрасте лет двух, засыпая у этой же батареи, казавшейся тогда мне огромной, и слушая таинственное бульканье в ней, представлял себе, что в трубах, идущих к батарее, живут рыбки и долго стоят в длинной очереди в трубе, чтобы попасть наконец в батарею и порезвиться, поплескаться на просторе.
Уже засыпая, я думал, передавать про рыбок хихамарам или не передавать — ведь на самом деле рыбок там, ясное дело, нет. Но ведь и хихамаров, конечно же, нет, пришла успокоительная мысль, и я совсем уже погрузился в сон.
Во сне я снова оказался в подвальном коридоре, у винтовой лестницы, поднимающейся в тёмную комнату. Постояв, я вступил на первую ступеньку, потом на вторую. В руке я держал почему-то свечу, и пламя её, когда я пошёл, качнулось ко мне. Я заслонил свечку рукой — ладонь стала красная, почти прозрачная. Было очень страшно, но слегка успокаивала мысль, что это всё-таки сон, в крайнем случае можно проснуться.
Я шёл по винтовой лестнице, поворачиваясь, и вдруг голова моя оказалась в комнате, ярко освещённой луной. Вот она наконец-то, эта комната, наконец-то я ясно её вижу, хотя и во сне!
Глядя на стены, смутно различимые в лунном свете, я шёл по комнате, и вдруг сердце моё прыгнуло как лягушка и дико заколотилось. Ужас сковал меня — и он был особенно силён потому, что я не понимал его причины. Произошло что-то страшное, но что — я сразу понять не мог. Я посмотрел на руки, на ноги, ощупал лицо — всё вроде бы нормально. Я повернулся к окну и оцепенел: на небе был другой месяц! Когда я только вошёл в комнату, месяц был повернут серпом вправо, как дужка в букве «Р», — это обозначало, что месяц растёт. Теперь же серп был направлен влево, буквой «С», — это означало, что месяц сходит.
Я вернулся с колотящимся сердцем к тому месту в комнате, в котором я заметил это изменение, сделал шаг назад — снова «Р», шаг вперёд — снова «С».
Что же менялось так сильно и страшно в момент этого перешагивания, — так сильно, что даже месяц на небе менялся?!
Я вытер пот. Потом решительно пошёл вперёд, сдвинув тяжёлую занавеску, увеличил щель и посмотрел: пейзаж за окном был абсолютно мне незнаком!
Стены, замыкающей наш маленький уютный двор, не было — ровное поле, заросшее странной травой, шло до горизонта. На горизонте через равные промежутки стояли высокие сооружения (дома?), покрытые чем-то блестящим, но без окон.
Я постоял у стекла, потом толкнул рамы, и они со скрипом открылись. Было душно, но дышать, к счастью, было можно — значит, воздух в то время (через сто лет? Через тысячу?) будет таким же. Уже хорошо!
Я посмотрел, высунувшись из окна, вниз, во двор: трава была высокая и нигде не помятая: давно уже никто не проходил по нашему двору!
Сердце снова заколотилось со страшной силой! Что же произошло? Под самым окном была привинчена каменная доска, и какие-то буквы, наполовину стёршиеся, были на ней. Свесив голову, я стал разбирать надписи на этой доске. Но вниз головой читать буквы трудно: кровь прилила к глазам — зачем нужны такие подробности во сне, не понимаю!
«В этом доме жил…»
Сердце у меня снова заколотилось. Кто же, интересно, успел после нас в этом доме пожить? И такое печальное, если вдуматься, слово «жил».
«В этом доме жил и работал…»
Как это он работал, не выходя из дома?
«В этом доме жил и работал великий… учёный…»
Ого!
«В этом доме жил и работал великий учёный Мосолов».
Это же я, великий учёный, жил и работал здесь! Я наклонился ещё ниже, почти вывалился из окна и увидел:
1972 —
Изо всех сил, резко я рванулся назад, чтобы не видеть второй цифры, за тире. Но всё-таки я успел увидеть её!
В ту же секунду я оказался у себя в комнате, сидел на тахте, вытирая с лица и шеи пот.
Ну и сон! Замечательно. Спасибо. Мало кому удаётся заранее увидеть свою вторую цифру — и мне удалось. Спасибо тёмной комнате за это. Благодарю!
Я нервно ходил по комнате, время от времени пытаясь успокоиться, говоря: «Ну это же так! Ерундиссима! Сон!» Но тут же волнение снова находило на меня: «Ничего себе — сон!»
Чтобы как-то всё-таки успокоиться, я оделся, тихо прикрыв дверь, спустился во двор.
Я ходил по двору из угла в угол, как приятно всё-таки видеть его хоть и в неказистом виде, но в привычном. И никакой доски, к счастью, на нём не висит, и никакой великий учёный, к счастью, не проживает!