И прямо со следующего дня я перестал себя узнавать. Топтался на месте, потерянный, отупевший. Обнюхивал наши простыни, пил из ее чашки, расчесывал царапины. Ласкал ее, принимая душ, обнимал во сне, жил, окружив себя свечами, задыхаясь. Глядя на себя в зеркало, говорил: я страдаю. И смотрел на свою реакцию. Мне решительно не нравилось мое состояние. Я часами сидел в своей демоквартире у телефона, который не звонил. Ощущал пустоту, невыносимую пустоту, и хотелось поехать к ней домой, послушать ее бабушек, поспать у нее в комнате, сесть на поезд и догнать ее… Но я не трогался с места. Я вспоминал то время, когда мог обходиться без нее, когда мне достаточно было прижать ее к своей груди и потом вспоминать об этом. Теперь по ночам я то и дело вскакивал и после десяти утра — в это время приходил почтальон — терял интерес к жизни. Слишком долго я ждал, слишком много упустил возможностей, всю юность провел в воспоминаниях, а теперь хотел жить, хотел, чтобы она принадлежала только мне. Страдал. Хотел ее. И злился на нее за это.
Письма не приносили облегчения. Она писала: «Любимый, друг мой, любовь моя», — а на следующей строчке описывала Шатору, Перигё, с экскурсами в историю, приводила стоимость номера в отеле, меню в ресторане. Я-то жаждал откровений. В ответ я злился и настаивал на своем, она отвечала: «Ты хотел признаний, но все, что я могу тебе сказать, ты знаешь и так. Когда ты проезжаешь мимо больницы, твои руки невольно вцепляются в руль, в ванной ты занимаешься сам с собой любовью, ты зажигаешь свечи, ты не привык, ты хочешь отделаться от меня, встретить меня снова, забыть меня навсегда, потому что счастье давит на тебя, хочешь, чтобы я знала, как ты страдаешь, и хочешь скрыть от меня свои страдания, хочешь обвинить меня, ранить, удивить». Она описывала все мои переживания, и я хранил эти ее письма — двойники моих. И всякий раз перечитывал их, садясь за новое письмо. То есть, как бы сам себя. Воскресенье было для меня бесполезным днем, почту в воскресенье не разносили.
Из-за того, что я никак не хотел вылезать из остывшей ванной, у меня начался бронхит. Воспользовавшись этим, я просто слег в постель. Пестовал кашель, лежа на сквозняке, подогревая жар, вместо часов смотрел только на градусник, и время бежало от 38 к 39. Наконец-то я был при деле.
Однажды ночью мне приснился кошмарный сон. Возле моей кровати стоял профессор Дрейфусс в смокинге, в бабочке, в наброшенном на плечи черном плаще, подбитом чем-то сверкающим. Звучала оперная музыка, и профессор протягивал мне ложку.
— Сироп от кашля, — сказал он, — дверь была открыта.
Я приподнялся, опрокинув ложку с лекарством. Он сел ко мне на кровать и приложил палец к губам. Теперь солировал женский голос, поющий по-немецки. Я попытался как-то объяснить себе его появление, чтобы он исчез. Обычно я так делаю, когда мне снится что-то неприятное. Но профессор не хотел исчезать, а все мои объяснения потонули в горячке. Я только таращил глаза на своей подушке, горло драло нещадно, живот подводило. Теперь я оказался в психушке, среди вялых, похожих на меня парней. Врачи в халатах проводили опыты, рисовали кривые, наблюдая за нашими мозгами, которые лежали в банках с нашими фамилиями на этикетках. Наши нервные системы работали на батарейках, и находились дурачки, которые устраивали соревнования — часами хлопали в ладоши, сравнивая продолжительность жизни. Но потом опыты закончились, наши мозги водворили на место с помощью двух проводков: желтый предназначался для общих мыслей, синий для подсознания. Случалось, проводки путали, и мы просыпались не со своими мыслями.
Этот кошмар витал надо мной до часа дня, параллельно с тревожным ожиданием, усугубленным неприятными предчувствиями. В час телефон зазвонил, и это была Беатриса. Она вернулась, и мы договорились о встрече. Она говорила каким-то другим голосом. Не тем, который я хранил в себе. В то же мгновение я решил, что все кончено и так даже лучше. Она встретила другого или просто дала задний ход. Поняла, что я не тот, кто отвезет ее в Амазонию, что ей нужен любитель приключений, энергичный, стройный, трезвомыслящий. Я почти смирился с этой мыслью, пока ехал на велосипеде к Пале-Рояль. Конечно же, наша любовь была обречена, это была лишь мимолетная вспышка. Мы расстанемся добрыми друзьями и больше никогда не встретимся. Некоторое время я буду жить воспоминаниями, потом перееду обратно к сестре, снова стану вышибалой на концертах, но это уже не будет иметь никакого значения: то, что я пережил, останется со мной.
Я оставил велосипед под аркадами и вошел в парк. Я пришел раньше времени и продолжал убеждать сам себя. Чувствовал, что тоже готов принимать решения. Она испугалась, что мы зашли слишком далеко и это налагает на нее обязательства. Я анализировал ситуацию спокойно, и мне все стало ясно. Страсть в прошлом — если она вообще была. Меня привлекала ее неординарность, новое увлечение я принял за настоящую любовь, перепутал падение и взлет. Я шагал по дорожкам из гравия, огибал фонтаны. В Беатрисе не было ничего волшебного, просто я чувствовал себя совершенно одиноким. Когда рядом никого нет, поневоле поверишь в фею. Я сделал круг и вернулся к входу. Посмотрел на часы. Господи! Только бы пришла! Хорошо, придет, и что дальше… Я нервничал, что она не идет, но появись она, и я, наверно, был бы разочарован. Надо действовать, самому: она принадлежала мне, но это в прошлом, я не стану больше ее ждать. Однако я все же следил за входом в парк, и сердце у меня билось как сумасшедшее, стоило только мелькнуть девушке, похожей на нее. Все, хватит.
Я ушел, настолько был уверен, что она не придет. Но она пришла. И позвонила мне по телефону, спросила, где я. Тогда я вернулся совершенно разъяренным, запихал ее в красный «ситроен», привез к ней домой и заставил снова собрать чемоданы.
Глава 7
У нас было принято говорить «Мельница». Хотя на самом деле Мельница давно превратилась в домик-крепость на берегу речки, которая к тому же высохла. Под мостиками копошились куры, в плицах водяного колеса поселились кролики. Автостраду проложили прямо за виноградниками, оттяпав у нас несколько метров для огромного плаката, сообщавшего автомобилистам, что они в Савойе, краю виноградников.
Мой дедушка похож на Петена. Когда я приезжаю его повидать, он каждое утро меня спрашивает: «Тебе не кажется, что время идет слишком медленно?» Мы толкуем о коровах, о дожде. С каждым годом я должен кричать все громче. Сестра подарила ему слуховой аппарат, но он надевает его только по воскресеньям, когда идет в церковь. Все остальное время он колдует над ним, сидя за столом на кухне, стараясь сделать его помощнее, и аппарат издает такой свист, что заглушает все молитвы прихожан.
Сорок лет дед работал наборщиком в типографии районной газеты. Работал со свинцом и заболел сатурнизмом[16]. Это слово поразило мое воображение, когда я был мальчишкой. Я решил, что дед скоро станет кем-то вроде инопланетянина и попадет в зависимость от Сатурна с его кольцами: он вот-вот позеленеет, а на голове у него вырастут антенны, и в один прекрасный день он улетит на тарелке, похищенный своими космическими братьями. Отец прозвал его Сатурном. Теперь он стал стариком, живет среди бурьяна под прохудившейся крышей. Я вижу, как с каждым годом сужается круг его привычных занятий. Теперь он чаще всего посиживает у печки на кухне, мастерит самодельные патроны и разбирает свой слуховой аппарат. Когда я приезжаю без предупреждения и кладу руку ему на плечо, он не вздрагивает, а просто поворачивается ко мне, улыбаясь. Долгое время я удивлялся его железным нервам — на самом деле о приходе гостя его предупреждает пес, который настораживает уши. Когда-то это был мой пес, но с тех пор, как я уехал в Париж, он не желает меня знать.