всего сущего. Ей казалось, что все вокруг — эта тайга, одетая в белые одежды, земля и небо, и она сама слиты воедино незримым создателем этого благостного бытия.
В такие минуты она садилась на валежину или старый пень, положив под себя меховые рукавицы, и сидела так подолгу, очарованная лесным безмолвием, потеряв себя и время, растворившись в этом благостном очаровании. В такие минуты она часто ловила себя на том, что окружавшее ее безмолвие обостряет в ней мысли о таинстве человеческой сущности. Но сколько бы она ни терялась в разгадках этой тайны, сколько бы ни старалась понять, откуда она пришла в этот мир, зачем и почему, — от этого тайна не только не приближалась к разгадке, а, наоборот, рождала ту вереницу мыслей, которые ее еще дальше погружали в неразрешимые противоречия.
Но громкий лай собак, облаивающих обнаруженную дичь, прерывал такие минуты. Мария, очнувшись от оцепенения, спешила к собакам. Она подходила к ним и всегда шептала что-то вроде заклинания, обращаясь мысленно своими словами к сидевшей на дереве дичи: „... сиди... сиди. Меня не бойся, сиди, сиди, не шевелись, — целясь в дичь, заклинала Мария. — Я стреляю... ты падай, падай на землю. Прости меня, Бог, и помилуй“.
Когда после удачного выстрела, роняя за собой сучья и снег, на землю падала добыча, разбрызгивая на снежную белизну рубиновые капли крови, в душе Марии всплывало чувство греха и страха. Она не могла себе объяснить, как это в человеке совмещается добро и зло. Осенив себя крестным знамением, она, как ей казалось, снимала с души своей грех тем, что совершала покаяние перед всевышним и лесным духом, обитавшим здесь. Но покаяние и крестное знамение не гасили в ее душе сомнений. Сознавая силу Бога, она не могла не вспоминать о духах. Они были для нее сущностью всего, что ее окружало: тайги, земли, звездного неба — они невольно рождали в ее душе раболепное к ним отношение. Язычество и крест господний уживались в ней, как бесконечное богопознание.
Однако, где-то в душе, она улавливала ту истину, что языческие духи слабее Бога, и он может превратить их в прах и пустоту. Она догадывалась, что это и есть сама жизнь, порожденная этим противоречием. В такие минуты она, крестясь, обретала душевное спокойствие, будучи уверенной в победе добра над злом, как проявлении смысла и воли Высшей Разумности. Она была совершенно уверена в том, что ее вера, ее Бог — это ее совесть и гармония с сущностью и бытием окружающего ее мира. Это была вера в Бога, который был слит с ее сознанием, с верой в бессмертие души человеческой.
Своими раздумьями Мария ни с кем не делилась. В деревню Нерохи она выезжала нечасто. Во время посещения деревни она сдавала пушнину, ягоды, грибы, дичь, закупала нужные товары, а оставшаяся часть дня, до захода солнца, уходила на дорогу к своей заимке.
Шли годы... Все чаще и чаще Марию тревожило ее одиночество. По своей натуре Мария не была сентиментальной. Однако это не исключало сладостного трепетания ее души при воспоминаниях о первых тайных встречах с мальчишками, о первых словах любви робких поклонников и о первых застенчивых поцелуях.
В самом начале войны все ее сверстники ушли в армию. Ни с одним из них она не была в такой дружбе, которая к чему-либо обязывала. Писем никому она не писала и ни от кого их не ждала. Однако где-то за пределами ее сознания был тот неуловимый образ, почти живой, почти реальный, который нежно ласкал ее душу и приводил ее тело в необъяснимое, но сильное томление.
На второй год войны, как только выпал первый снег, Мария отправилась в лес с собаками на белок. После полудня она вышла на берег Сосьвы и решила возвращаться домой по реке. Это сокращало время, а окрепший лед, присыпанный снегом, не рвал камуса, прибитого к скользящей части широких охотничьих лыж. Неожиданно она увидела лыжный след, идущий к ее заимке. Подойдя к зимней проруби, из которой Мария брала воду, она увидела там человека. Рядом с ним лежала рыжая лайка. Почуяв беду, Мария побежала к проруби. Каково было ее удивление, когда она, подняв голову лежащего человека, узнала хромого Юшмана, жившего выше по течению реки километров за десять от ее селения.
Его лицо было бледным. На обочине проруби Мария увидела большое кровавое пятно. Правая рука Юшмана сжимала кисть левой руки, и между ее пальцами текла теплая кровь. На кисти, только на маленьком уцелевшем лоскутке кожи, висели оборванные два пальца.
Мария, набрав пригоршнями снег, начала быстро натирать Юшману уши. Он открыл глаза, узнал Марию, попытался подняться, но нестерпимая боль вновь затуманила его рассудок. Связав лыжи Юшмана веревкой за крепления, она положила его на них и повезла к своему дому. С трудом втащила Юшмана в избу, положила его на кровать, быстро перевязала чистыми тряпками его руку, наложила тугой жгут на предплечье. Затопила железную печурку, коленце трубы которой было выведено в дымоход русской печи.
Везти Юшмана в Нерохи было незачем. С самого начала войны фельдшера забрали в армию, а присланная вместо него акушерка недавно выехала в Конду по вызову к тяжело болевшей матери.
В доме скоро стало тепло. Мария приоткрыла дверцу железной печурки и воткнула в горячие угли длинный железный прут, насыпала на стол мелко толченую медвежью желчь с примесью лиственничной серы и приготовила из белого коленкора бинт.
Юшман стонал от боли и порой, казалось, терял сознание. Мария принесла из кладовки бутылку питьевого спирта, налила почти полную железную кружку и выпоила ее Юшману. Обработав ножницы спиртом, она быстрым движением отрезала висевшие на коже обрубленные пальцы, достала из печки раскаленный докрасна железный прут и трижды описала круги вокруг Юшмана. Мария села с ним рядом и взяла его согнутую в локте руку, положила на подушку. Сама, дрожа всем телом от волнения и пережитого ею страха, принесла с вышки травы и стала их заваривать кипящей водой, вспоминая заговоры и заклинания, которым учила ее мать: “... есть трава осот. А та трава добрая, — шептала Мария, помешивая ложечкой отвар, — ... а растет та трава прекрасна, светла, листочки кругленькие, что денежки, высотою с пядь, цвет разный, всякий... ”.
Подавая отвар Юшману, Мария шептала: “Упаси Юшмана от стрелы-железницы, от сабли, рогатины и секиры доспешной, от булата красного и синего, ножа и топора, от кинжала и свинца. Излечи его раны болящие... во имя чистого и животворящего Креста Господня”.
Далеко за