мало ли, беда, какая у мужика случилась, это только от горя из мира уходят, с радостью в мир идут. Потом уж заметили, как приезжает к Дакоте джип, всегда ровно двадцать первого, любого месяца, и подсмотрели, как выпрыгивает из него то – ли женщина, то – ли девчонка – стриженая накоротко, но седая, привозит коробки какие-то, сгружает у крыльца, ночует всегда в машине, а утром исчезает – как не было. Дакота на охоту ходил, брал мало – только на еду, да еще шкуры выделывал, видать – для себя. Деревня все мельчала, уходили за лучшей долей в города мужики, тянулись за ними их дети да внуки, и вот уж Нельгино усохло до шести дворов. Тут уж бабки на поклон к Дакоте – помоги, мил человек, не поднять, не наколоть, дорогу не пробить – погибаем. Дакота приходил, все такой же молчаливый, делал нехитрое деревенское дело, деньги, что совали бабки, не брал – положит, поверх камушком придавит, да пойдет к себе на хутор, а собаки за ним, Боб и Феникс. Тут уж бабки между собой погомонили, упросили почтовую машину, что ходила между заброшенных деревень, возить изредка Дакоте молочка, да яичек. Он хмыкал, да брал. А в девяностые пошли по лесам люди недобрые, земля оказалась скупленной, как в американском кино, да не под доброе дело, не кукурузу сажать – а так, лес сводить, и заходили к Дакоте нешутейно – вали, мол, на чужой земельке стоишь, а он в первый раз будто, рот открыл – земля-то общая, мужики, не трогайте. Как-то из леса пришел, капканы проверял, смотрит, а хуторок его машинами окружен, ходят пацаны без лиц, одномордые, да бензином поливают домишко его. Он ружьецо поправил на плече, сел на бревно и смотрит. Молчит, главное. И что-то было в том молчании, не объяснить, а не поднялась рука ни у кого – спичку поднести. А все одно – подстрелили его в лесу, да так – трусом – в спину всадили. Охнул Дакота, да и упал в ржавую хвою. Хоронили бабки, наняли с города мужичков могилку выкопать, поплакали, помянули блинами с киселем, а тут и двадцать первое случилось. Вышла та женщина из машины, а нет дома. Только Боб и Феникс, лежат на берегу, ждут – вдруг на лодке Дакота приплывет. Взяла она их с собой, пнула ногой привезенные коробки, да и уехала. А куда? Кто ж знает? Страна-то большая, только спрятаться от себя – негде.
Танкист и моряк
Деревня Алабышево на войну всех мужиков своих отдала, да и кто спрашивал, хотели, не хотели? На кладбище, у разрушенной церкви полегли чужие солдатики, которых в местную больничку свозили. А назад вернулись всего двое, «Моряк» да «Танкист», оба Сашки, да оба однофамильцы, Михайловы. «Моряк» на флоте воевал, на торпедном катере, подбило-то его аккурат на берегу, когда швартовались в Мурманске. Операция «Зильберфукс», 1941, самая осень. Потом уж так, по тылам да по госпиталям мотался, на фронт-то Сашка-«Моряк» и не рвался особо. Пил он крепко, бывало, пенсию получит, тут же и приговорит, у магазина, угощал всех щедро, но потом требовал с ним вместе песню петь «раскинулось море широко», ну, а как фронтовика не уважить? Пели! Моряк женат был, как он сам говорил, на «чухне», то ли она финка была, то ли латышка, но баба была сухая, верткая да визгливая. Держали кроликов на продажу, так вот, вся деревня говорила, мол, «Моряк» какое слово волшебное знает, плодились они у него – страсть! Так «Моряк» и ходил по дворам, кланялся, чтобы травы покосить, а потом и брел, согнувшись, под тюком и орал во всю глотку «Боевые мы ребята на торпедных катерах». Дома его колотила жена-чухонка, и тогда «Моряк» шел к кроликам, и жаловался им, что его, фронтовика, моряка, обижает какая-то немецкая зараза. «Моряк» пил самогонку из горлышка, а чуткие кролики шевелили розовыми носами и чихали.
Второй дед, Сашка-«Танкист», был ростом невысок, как и положено для танка, кряжист, и суров. В своем танке дошел аж до Вены, где его и подбили свои, случайно. Горел, но выжил, так и остался на всю оставшуюся жизнь с обожжённым лицом, младенчески розовым, и безбровым. Поседел, говорили, он тогда же – обгорел, а волосы отрасли уже седые, даже сивые, желто-белые. Разное по «Танкиста» говорили, и не любили его в деревне, звали сивым чертом да лешим. «Танкист» пил в одиночку, а такое в деревне не прощают. Жил он на самом краю, там, где лес, подступив к деревне, встал, будто задумавшись. «Танкист» бобылем жил, скотины никакой держал, работал инженером в лесхозе, деньжищами ворочал большими, имел и мотоцикл и лодку-казанку с подвесным мотором, и жил так, словно напоказ. Бабы «Танкиста» любили, особенно солдатки, вдовые, и навещали его и тёмной ночкой, и так, не таясь – днем. Баб «Танкист» угощал сладким вином да пряниками, да, говорят, и на подарки не скупился, а жениться отказывал сразу – обрывая резко, чтобы и не повадно было. Трепали языками про прошлую жизнь «Танкиста», дескать, пришел с войны, да застукал жену свою с милиционером местным, да и не стал слушать ничего, а как был с вещевым мешком, так и ушел. Только пайку сгрузил на стол, и ушел. А сынок у них был, помер от непонятной болезни, сгорел в одно лето. Дружил «Танкист» только со своим котом одноглазым, черным, как сажа, пиратского вида. Кота звали Чомба, и был он свиреп, дрался до полусмерти с соседскими котами, и жил в дедовой избе, снисходя только до плошки с молоком. «Танкист» с Чомбой разговаривал, как с человеком, это бабки через забор слыхали, и даже на рыбалку кот ходил с «Танкистом», сидел на носу лодки, мяукал.
Бывало, встречались они, «Танкист» да «Моряк», на сенокосе, или картошку помогали друг дружке сажать, и говорили про обычное, что погоды нынче совсем никуда не годные, сено замочило, а вот, дальний лес на вырубке горит, а в магазин опять вино не завозят. Ни словечком про войну, даже в клуб не ходили кино смотреть, если про войну. Брехня, – так и говорили, что один, что другой.
Правда, было один раз, сцепились они крепко. «Моряк» выпил сильно, шел, песню пел, а «Танкист» на мотоцикле его хотел до дома подвезти, вроде как подшутил – ты, хоть и «Моряк», а все одно, что пехота, а мы, танкисты – всегда круче всех, «броня крепка, а танки наши быстры», а «Моряк» ему, да ты и не воевал, раз в море не был, а «Танкист» ему, да ты всего ничего, и год не отслужил. Ты пороху не нюхал! По морям – по волнам! А я! Я до Вены дошел, да у меня орденов! «Моряк» – а покажи, если не брешешь? «Танкист» рассвирепел – да ты мне не веришь? Ты кто такой? Я вон, обгорел весь, на мне сразу и без планок орденских видать, какой я герой! «Моряк», а он в тельняшке так до смерти и ходил, тельняшку разорвал – на, гляди, мои ордена, «Танкист» смотрит, а там и места живого нет, шрамы, как жгуты витые да дыра, слева, где ребра. Заплакали оба, обнялись, расцеловались, и в первый да в последний раз и усидели бутылку на двоих.
Между собой фронтовики не дружили, орденами да медалями больше не мерялись, но уж, как положено, на День Победы шли на тихое сельское кладбище, где, не сговариваясь, усмехались каждый про себя, когда присланный из областного центра агитатор, встав под крашеную в серебряный цвет статую солдата, мял в руках листки с написанным текстом и молол, как давно заученное, про победу да великие потери. Деревенские хлопали, поглядывали на стариков-ветеранов, но все то, что они пережили, представлялось им далеким и скучным, вроде того черно-белого кино, которое крутят в клубе. А деды видели, как сейчас, искалеченных людей, глаза, обезумевшие от горя, черную обугленную землю, и – молчали.
Баба Стеша
Баба Стеша давно различала мир по запаху, не надеясь на глаза, которые стали обманывать её уже давно. С этим обманом Стеша, сначала ворча, боролась, донимала сестру, живущую в городе, и та присылала ей с шофером рейсового автобуса очки, купленные на рынке. Но, то ли очки показывали по-разному, как часы в Стешиной