потные, грязные лица певцов и хотел уже проехать дальше, как вдруг один из них поднял вихрастую, черную, как у цыгана, голову, взглянул на него, потом на сытого гнедого жеребца и толкнул локтем товарища.
— Обожди! — крикнул он Семке, выбросив из тачанки ноги в обмотках и рваных башмаках.
— Чего? — подозрительно спросил Семка, слегка придерживая жеребца.
— Обожди, говорю, дело есть!
Вихрастый спрыгнул с тачанки и подошел к нему. Подошел и второй, раскачиваясь на затекших ногах, и взял жеребца под уздцы.
— Теперь слазь! — приказал черный.
— Пусти-и!.. — плаксиво протянул Семка, дергая повод и ударяя голыми пятками жеребца в бок.
— Слазь тебе говорят! — схватил его за ногу черный и потащил вниз с жеребца.
Понял все Семка потом…
Солдаты быстро выпрягли из тачанки свою лошадь и на ее место запрягли гнедого. Семка с криком вцепился обеими руками в жеребца. Черный сдернул с тачанки винтовку и зарычал:
— Пристрелю, гаденок, сейчас! Отходи!
— Не да-ам, не да-ам, ой, папа-анька-а!..
Увесистый шлепок оторвал Семку от лошади, и он покатился на дорогу. Из-за пазухи посыпались гвозди. Тачанка с гнедым жеребцом запылила по дороге, догоняя обоз. Вопя и призывая отца, Семка побежал следом, но, вспомнив про рассыпанные гвозди, вернулся, и не прекращая плача, стал собирать их в пушистой пыли. А когда собрал и сосчитал, взглянул на паршивую, облезлую от чесотки клячу, уныло стоявшую на краю дороги, и взвыл с таким отчаянием и так пронзительно, словно его резали. Потом вдруг стих и еще раз посмотрел на лошадь. В широко раскрытых, налитых слезами глазах его отобразилась какая-то мысль; несколько мгновений он стоял так, не спуская глаз с лошади, с открытым ртом, в котором застрял выпиравший из нутра и внезапно оборванный крик, одной рукой держал подол рубахи с собранными гвоздями, другой — чесал под коленкой… Кляча, опустив до земли облезлую голову, шлепала отвисавшей губой и изредка бессильно отмахивалась жидким хвостом от мух, жадно липнувших к болячкам.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
— О-ой! Ой-о-ой! — пронзительно завизжал Семка, увидев отца, бежавшего к нему с огородов.
— Где жеребец?! — страшным голосом выкрикнул Никита, подбегая. Семка в ответ залился еще пронзительней. Никита взглянул на оставленную клячу и свирепым ударом по лицу опрокинул Семку. Из подола рубахи опять рассыпались гвозди. Увидя их, Никита с новой яростью схватил Семку за волосы и захрипел:
— Гвозди берег, стервец!.. Гвозди, гво-озди! Убью-у-у!
От жестоких ударов отца Семка кувыркался в пыли лицом, ползал на четвереньках, вставал и снова летел на землю. Полыхнув его еще раз ладонью по щеке, Никита с мутными глазами бросился на село.
Председатель совета, выслушав Никиту, вздохнул:
— Жеребец у тебя дельный был, что верно, то верно, ну, а сделать тут ничего невозможно, потому фронт и гражданская война. Ступай в волость, справку тебе об отборе дам, может, там чего придумают…
В избе причитала в голос Настасья, плакал на печи Семка с разбитым и опухшим лицом, а на дворе, у телеги без передков, стояла унылая кобыла, вся в паршах и болячках, похожая на освежеванную дохлятину, Никита долго смотрел на нее, стиснув зубы, потом с размаху ткнул ее сапогом в облезлый бок. Лошадь крякнула, повернула к нему голову, кривую на левый глаз, и отошла на другую сторону. Вечером Никита ушел в волость, вернулся пьяный оттуда и долго искал спрятавшегося Семку. На двор приходили соседи, рассматривали кобылу, вздыхая, жалели жеребца и уходили. Несколько раз выходила из избы Настасья, подолгу стояла перед лошадью и тихо всхлипывала, вытирая передником слезы.
Никита пил два дня. На третий, на заре, утром выйдя из клети, он подошел к кобыле и начал внимательно осматривать ее. Вся она была словно изъеденная молью, вместо шерсти — короста и плеши, над глазами — глубокие впадины, как это бывает у очень старых кляч, согнутые в коленях ноги дрожали и подламывались. Вытащив язык, Никита посмотрел ей в зубы. Кобыле было не меньше десяти лет.
— Чего мне с тобой делать? — заговорил он горестно. — Какая ты работница? Чего с тебя спросишь? К ветинару весть, на все село срамотиться! Шкура того не стоит!.. Опять же без лошади — никак невозможно! Кум Митрий меньше, чем за триста, своего мерина нипочем не отдаст, а такие деньги — откуда их взять?
Ладонью Никита упер во впалый бок кобылы. Лошадь пошатнулась.
— На ногах не стоит!
Из избы вышел Семка. Увидев около кобылы отца, он испуганно шмыгнул обратно.
В полдень, завязав в узелок полтора десятка яиц и два фунта масла, Никита повел кобылу к ветеринару, в волость. Идти пришлось через все село. Опустив низко голову, Никита не вел, а тащил за собой еле переступавшую лошадь; встречая знакомых, отворачивался в сторону, словно чувствовал себя в чем-то виноватым. Отделенный брат его — Василий, промышлявший раньше так же, как и Никита, легким извозом и всегда злобно завидовавший гнедому жеребцу, вышел за ворота и на всю улицу крикнул:
— Сколько придачи-то дал за кобылу? Ле-ев, а не лошадь!
Как нарочно, лев в этот момент споткнулся и упал на передние ноги. Никита рванул повод и, видя, что кобыла не поднимается и продолжает стоять на коленях, ударил ее сапогом в морду. С усилием выпрямляя сперва одну, потом другую дрожащие ноги, лошадь кряхтя встала.
— Держи крепче, вырвется! — со смехом крикнул Василий.
Весь путь до ветеринара был для Никиты стыдной пыткой, словно проводили его сквозь строй за нехорошее, темное дело…
Ветеринара дома не оказалось. Никита бросил лошадь у коновязи, перед квартирой, и сел на крыльцо. Ждать пришлось долго. Думать было не о чем. За три дня Никита все передумал. Жеребец на плохой конец стоил пять с половиной сот, за кобылу не дадут и пятерки за кожу. Купить новую лошадь не было сил…
Рядом с домиком, в котором жил ветеринар, громоздились развалины двухэтажного дома; передняя стена, завалившаяся внутрь, открывала закопченное пожаром нутро с мрачными прогалами дверей; сожженный старый вяз стлал свои мертвые, черные руки по одной из стен; один из сучьев почти упирался в нависавший полуразрушенный балкон, на нем сидела ворона и следила насмешливо за рыжей пятнистой кошкой, подкрадывавшейся к ней по карнизу балкона…
Широко расставив ноги, Никита сидел с опущенной головой и вертел в руках старый картузишко: то ковырял ногтем истрепанный козырек, то вдруг начинал оттирать рукавом пыльные давние пятна. Отрываясь от картуза, обводил мрачным взглядом церковную площадь, блистающие на солнце кресты, следил за галочьими стаями, останавливал