простой, глиняной, коричневого цвета. Но все-таки не железной тюремной миской, чего Саша, признаться, боялся.
Пирогов сел рядом.
— Вы с самого начала это задумали? — спросил он.
— Конечно, — без тени смущения признался Саша. — За обедом был слишком изысканный салат и тонкий фарфор. Вот я и пошел искать скелет в шкафу.
— Ну, что вывели нас на чистую воду?
— Не-а, чему очень рад. Но, может быть, чего-то не заметил. Или мне и вас надо было выгнать, когда я с раненым говорил.
— Ваше Высочество, я возглавлял здесь клинику госпитальной хирургии 10 лет назад и надеюсь, что традиции сохранились.
— Не обижайтесь, — сказал Саша.
— Здесь не на что обижаться, — проговорил Пирогов. — Было здесь всё, чего вы искали. Крали в открытую. Казенные продукты вывозили подводами, больные голодали, сидели в холоде без дров. Лекарства продавали на сторону, заменяя подделками: бычья желчь вместо хинина, прогорклое масло вместо рыбьего жира, разведенная зола вместо обезболивающего. А меня упрекали за то, что слишком много трачу йодной настойки, и чуть не объявили помешенным.
Саша несколько старомодно, двумя пальцами, отдал честь.
— От помешанного помешенному.
— В Крыму было гораздо хуже, — продолжил Пирогов. — Я осматривал временный госпиталь в Бахчисарае. Описать такое нельзя! Горькая нужда, медицинское невежество, безалаберность и бессовестность. Не госпиталь, а нужник! Триста шестьдесят раненых, сваленных в беспорядке на нары, один к одному, без промежутков, все вместе, с гнойными ранами и с чистыми, выздоравливающие и умирающие, в нетопленных палатах, без одеял и горячей пищи. Не перевязанные более суток. И комиссар говорит, что кухонных котлов пока не имеется. Я иду, срываю замок с сарая, а там лежат новые котлы.
— Приготовленные на продажу, — усмехнулся Саша. — Комиссар — это вроде интенданта?
— Да, кригс-комиссар, — объяснил Пирогов, — обязан заведовать хозяйственной и административной частью и блюсти интересы казны.
— Блюдут на отлично! — хмыкнул Саша. — Через «я», как в одном эмоциональном русском междометии. Под суд-то отдали подлеца?
— Куда там! Опытный был комиссар. Все угрозы съел, не поморщившись, только, приложив два пальца к козырьку сказал: «Видали мы этаких».
Саша занялся щами. Они было вкуса не ресторанного, но вполне съедобны. А хлеб так просто хорош.
— Здесь у вас больные с гнойными и чистыми ранами разделены, Николай Иванович?
— Конечно. Но это не всегда удаётся на поле сражения. На весь Крым во всех госпиталях и больницах было чуть больше двух тысяч коек, а раненых под при Альме более трех тысяч, и под Инкерманом — ещё шесть тысяч.
Я уехал из Бахчисарая поздней осенью, в ноябре 1854 года. Вся дорога до Севастополя на протяжении тридцати верст была загромождена транспортами с ранеными, орудиями и фуражом. Дождь лил, как из ведра, больные, и между ними ампутированные лежали по двое, по трое на подводе, стонали и дрожали от холода. Люди и лошади едва двигались в грязи по колено. Падаль валялась на каждом шагу, из глубоких луж торчали раздувшиеся животы падших волов и лопались с треском. Каркали птицы, стаями слетевшиеся на добычу, орлы и коршуны гордо сидели на остовах трупов, расправив крылья, кричали измученные погонщики и гремела вдали канонада севастопольских пушек.
В Севастополе врачей не хватало. Да что там! Не было приготовлено ничего: ни белья, ни транспортных средств, ни инструментов, ни лекарств. Недоставало пищи и питьевой воды. Мы снова начали оперировать без хлороформа.
«Война — это ветер трупной вонищи», — вспомнил Саша из нелюбимого Маяковского.
А Пирогов продолжил.
— Я приехал в Севастополь через восемнадцать дней после Инкерманского дела, и там еще были тысячи раненых, лежавших скученно на грязных матрасах. И десять дней с утра до вечера я должен был оперировать тех, кому операции должно было сделать сразу после сражения.
Нас спасал Нахимов. У него была такая же записная книжка, как у вас. Он открывал её и говорил: «Чем могу помочь?» А потом у нас появлялись бани, сушеная зелень и матрацы со склада.
Саша открыл блокнот и спросил:
— Чем могу помочь?
Пирогов положил ладонь поверх его руки, державшей карандаш.
— Пока ничем. Не война, слава Богу. Я напишу, если будет надо.
— Если всё упирается в деньги, я скорее всего найду, — сказал Саша. — Я обычно умею их находить.
— Двадцать пятого ноября я отправился в Симферополь, — продолжил Пирогов. — Там раненые были рассеяны в двадцати местах. Под госпитали отдали губернское правление, дворянское собрание, благородный пансион и много частных домов. Паркет в дворянском собрании был покрыт коркой засохшей крови, в танцевальной зале стонали сотни ампутированных, на хорах и биллиарде лежали корпия и бинты.
Сестры Крестовоздвиженской общины ухаживали за ранеными, раздавали им сахар, чай и вино. На другую прислугу нельзя было положиться.
Я писал оттуда письма жене, но не все решался послать, потому что в них было много правды.
— Если в письмах слишком много правды, посылайте их мне, — сказал Саша. — Я её не боюсь. Главное, чтобы по пути не перехватили.
— Раненые ночевали в открытом поле, — продолжил Пирогов. — И негде было взять даже кружки горячего чая. Поздняя осень. Льют дожди, идет мокрый снег, и раненые едва прикрыты шинельками. До Симферополя доезжал едва каждый десятый.
Зато там, в тылу, шустро бегают комиссары, армейские поставщики, военные чиновники и крадут так, что описать невозможно. Прямо со складов исчезают целые подводы муки, крупа, мясо, сапоги и полушубки. А народ говорит: «Вся Россия щиплет корпию, а перевязывают ею англичан».
— Как писала Екатерина Великая: «Значит есть, что красть», — заметил Саша. — Это действительно полбеды. Экономика работает. Нужна только политическая воля.
— Я подавал докладные генерал-губернатору, требовал принятия срочных мер, да все без толку!
— Не ваша воля, Николай Иванович, — заметил Саша. — Политическая. И много отваги. У Екатерины Алексеевны не было.
«Иначе ей бы пришлось вешать своих любовников», — подумал Саша.
— Она была из лучших, — сказал Пирогов.
— Конечно. Про остальных и говорить нечего.
— Не работа страшит, Ваше Высочество, не труды, не служба, а эти вечные преграды, которые растут, как головы гидры: одну отрубишь, другая выставится.
— Мне больше нравится метафора про резиновую стену. Как бы далеко не зашел, отбросит назад.
— Я был потом у государыни, вашей матушки, и рассказал ей о севастопольском воровстве. В это