Не стал бы использовать сакральное пространство. И не заставлял бы никого резать руки, – холодно перечислил он и добавил почти обиженно: – Но, конечно, ты можешь мне не верить. Полностью твое право.
Направленный на меня взгляд был хмурым.
Я сжала лезвие ножа в руке и вытащила, рассекая себе ладонь быстро и глубоко, наверное, глубже, чем надеялась. Тут же стало горячо, липко и больно, алое проступило между пальцев, потекло по запястью, а я так и стояла с разведенными в стороны руками, сжимая в правой рукоять ножа.
Кондор забрал нож, не без труда разжав мои побледневшие пальцы.
Он ничего не сказал, но осторожно приобнял за плечи, подталкивая вперед. И руку мою, испачканную в крови, он тоже сам к раме приложил, накрыв своей рукой.
«Как трогательно, – успела подумать я. – Это он поддержать пытается или боится, что я сбегу?»
А потом я снова услышала звон, и мир начал меняться.
Цветные пятна уцелевших стеклышек в витражах, блики света, камень и металл, тени в углах – я видела это все, но каким-то другим, более четким, более ясным. Мое испуганное бледное лицо в зеркале показалось чужим. Мелькнула где-то под самым потолком тень, стремительная, как ласточка, и воздух вокруг застыл, замерз и замер весь, от пола до верхней точки стеклянного купола вместе со всеми пылинками, снежинками, бликами и тенями.
Мир вокруг рухнул, все пылинки, все блики, вся снежная взвесь, все полетело вниз – и я тоже рухнула туда, в глубину зеркала, уже не помня ни о боли в руке, ни о маяках, ни о том, что так и не спросила, как мне отсюда выбраться.
***
Мама что-то готовила на кухне.
Кухня была крошечной – три шага туда-сюда.
Часы на микроволновке показывали половину десятого.
Значит, это завтрак.
Я видела мамину спину, локти, бантик на поясе фартука, то, как двигается рука с ножом – вверх, вниз, вверх, вниз, как идет пар из-под крышек. Стол, такой же маленький, как и кухня, был накрыт на троих очень тщательно. Так делают люди, для которых важно собрать всех вместе в один момент, и не важно, каких усилий это стоит. Я знала, что будет дальше, очень хорошо знала, могла бы даже вести счет по секундам. Вот сейчас мать повернет голову – есть, крикнет что-то, не выпустив из руки ножа, – сделано, поднимет крышку, помешает, что-то поставит на стол, что-то с него уберет, что-то переложит, перепроверит – сделано. Все как по расписанию.
Я ненавидела это всю жизнь, все эти домашние ритуалы, салфетки, приборы, просьбы передать соусницу, которая вообще непонятно зачем нужна на этом крошечном столе, пустые разговоры, в которые тебя пытаются втянуть, но сейчас вдруг очень захотела туда. К салфеткам и соусницам. И даже к разговорам.
Ко всей этой игре в благополучную и дружную семью, в которой принято молчать за завтраком или говорить о погоде.
К неудобным для меня вопросам, к придиркам младшей сестры, к звукам телевизора, который за едой смотрел отец – деловые каналы, скучную и нудную болтовню об экономике.
Кстати, о сестрах.
Она появилась как обычно медленно, заполняя своим присутствием все пространство, и застыла напротив меня. Я поняла, что смотрю из зеркала на стене, над столом, оно круглое, декоративное, не слишком нужное, привезенное откуда-то из отпуска – бесполезная вещица, к тому же безвкусная и висит не на месте. И вот пригодилась, надо же.
Лицо моей младшей, очень похожее на мое собственное, было прямо перед моим лицом настолько близко, что я на секунду испугалась, а не видит ли она меня. Нет. Конечно, нет. Она смотрела на себя и только на себя, на четкие стрелки, от которых ее глаза казались хитрыми, а она сама – чуточку более взрослой.
Она налюбовалась, хмыкнула и отошла в сторону, поправляя бархатный чокер. Удивительно знакомый, надо сказать.
Она даже дома одевалась так, словно готовилась, как любила говорить, выйдя за хлебом, встретить свою судьбу.
В последние полгода эта судьба должна была воплотиться в готическом принце, и, кажется, в мое отсутствие кто-то набрался наглости и добрался до моих старых вещей на антресолях.
Не то чтобы мне было жалко, но…
Мир подернулся рябью и начал расплываться, словно кто-то кинул камень в воду, и пошли круги один за другим.
Один за другим – во все стороны от точки падения.
Все вокруг рассыпалось и собиралось заново, картинка сменяла картинку, искажались углы зрения, мелькали перед глазами цветные пятна, огни и силуэты.
Вот моя старшая сестра пишет что-то – я вижу это из зеркальца на ее столе. Тонкий кончик гелевой ручки скользит по тетрадным листам, растянутые рукава домашнего свитера прикрывают почти половину кисти, на ногтях – ошметки темного лака.
Вот моя работа и поток людей, очередь к кассе, вешалки, кто-то отбрасывает волосы за спину, кто-то улыбается и смеется – я не слышу смех, я вижу лица, жесты, запрокинутую голову, крупные серьги в ушах.
Вот моя подруга покупает кофе перед парой – я смотрю на нее из зеркала, висящего над головой бариста, вижу кошелек, цветную макушку, мех на капюшоне. Я знаю, что она не выспалась опять, я знаю, что у нее в стакане две порции эспрессо без сахара.
Вот человек, которого я любила, смотрит на себя в маленькое треснувшее зеркало над раковиной в ванной. Лампочка светит на него слева, и он чуть щурится, пытаясь пригладить непослушный вихор. Он постригся, и мне грустно от этого. Мне нравилось, что его волосы были длиннее моих. Я смотрю на его лицо и пытаюсь запомнить эти черты, словно и без того не помню их на взгляд и на ощупь: тонкий нос, прямые брови, крошечный шрамик от пирсинга на нижней губе.
Чья-то ладонь закрывает ему глаза, и он улыбается, ловит ее, кусает за пальцы…
…я исчезаю – кажется, во всех смыслах, падаю куда-то во тьму, в мельтешение снежинок, в колючую пургу, в ледяной ад.
И здесь, посреди снежного вихря, я смотрю на саму себя.
Чей-то голос зовет меня по имени очень настойчиво, у меня болит левая ладонь – я достаю ее из кармана, и на снег падают красные капли. Я отмахиваюсь от голоса и от боли в руке и пытаюсь догнать себя. Что-то идет за мной, за той, другой мной, что-то, отчего мне – обеим нам – страшно и хочется бежать.
Снежная пелена густеет, снежинки становятся острыми, как осколки, ветер безжалостно бросает их прямо мне в