покой мнился точно бы не во благо привнесенным в сердце.
Бывало, кшатрии покидали царевича, но ненадолго. Жизнь, протекавшая вокруг них подобно не очень различаемому потоку, словно бы все в нем одинаково сурово и пугающе, быстро наскучивала им, делалось одиноко, постепенно утекало из сердца все, что накопилось от общения с царевичем, и было, казалось бы, твердо и стойко, и можно было подумать, что это все свое, от собственного понимания сущего. Но, как выяснилось, ничего подобного, и это не являлось их собственностью, точнее, еще не сделалось их собственностью и нуждалось в постоянном подталкивании со стороны. Они шли к Сидхартхе и откровенно говорили о своих сомнениях и просили прощения, и он принимал их, и скоро забывал об этом, и мысли его устремлялись к другому…
Сидхартха сидел под бамбуковым Деревом Джамбу, и лицо у него уже не было спокойным, хотя все так же неподвижно и сосредоточенно. В нем углядывалось сильное напряжение, в каждой жилке, во взгляде больших блестящих глаз, а руки, опущенные на колени, словно бы застыли, и нельзя было сказать, что принадлежат живому человеку. И это тревожило Ананду и Арджуну. Но они привыкли к тому, что царевич не позволял беспокоить себя в такие мгновения, и терпеливо дожидались, когда все в нем сделается привычно.
Время шло, а в Сидхартхе ничего не менялось. Молодые кшатрии начали проявлять беспокойство, хотя в них сильно было укрепившееся, мешающее предпринять что-либо…
Между тем Сидхартха находился далеко отсюда, от зримого и ощущаемого мира. Он видел иное, вначале смутившее, позже обретшее в нем понимание. Он видел противоборство Богов, точнее, не само противоборство, а нечто подвигающее к столкновению какие-то прежде дремавшие в них силы, ясную готовность в мировом окружении к такому противоборству. И в слабом солнечном свете Сидхартха сознавал протянувшееся к нему от Агни, а в налетающем ветре определял явно принадлежащее всесильному Маре.
Было такое чувство, что он, Сидхартха, находится в центре мира, и за него идет борьба между двумя началами, одно из них есть оберегающее от потрясений и сомнений, другое, сплошь состоящее из желаний, влекущее и манящее, есть от жизни павшее к его стопам… Ах, как хочется окунуться в них, насладиться, напившись из неведомого ручья!..
Но нет, на сердце вдруг начала ощущаться заледенелость, хотя все еще был зрим в туманной дали легкий и колеблемый Мара и слышался его едва улавливаемый голос. В словах, что он ронял, отмечались привычная приманчивость и сладость.
Спустя немного перед внутренним взором Сидхартхи выросла все в нем сломавшая, даже и приятную разуму успокоенность, огромная, и Богов потеснившая, картина. Он долго вглядывался в нее, пока что-то памятное не насторожило, все напрягши в нем до предела. Он сделался как струна, вот натяни ее и — лопнет, не выдержав…
Он видел старого человека в белом одеянии, неподвижно лежащего на зеленой земле, в золотых подрагивающих отблесках, они то угасали, то снова разгорались еще ярче, а близ него множество людей со скорбными лицами, которые в какой-то момент словно бы прояснились, точно бы скорбь в них была лишь маска, а сами по себе они обозначали другое. Тут же он разглядел молоденькую женщину, испуганно и растерянно озирающуюся, она была явно чужая среди людей, и лучше бы ей уйти, да удерживало суровое повеление. Не поступишься им!.. А еще Сидхартха обратил внимание на большой, все выше и выше подымающийся костер, а возле него Джангу, худотелого узколицего брамина, он приходил во дворец и учил его.
— Что происходит? — хотелось спросить царевичу, и он, кажется, спросил. Услышал ответ Джанги:
— Отец мой поменял свою сущность, а эта женщина — его любимая жена, и она уйдет вместе с ним… Так повелел отец.
Сидхартха видел, как люди подошли к костру, оттесняя от себя молоденькую женщину. Она теперь и вовсе сделалась чужая среди них и что-то кричала, слезы бежали у нее по щекам. Тянуло приблизиться к ней, утешить, но разве растолкаешь толпу, огромную и черную, и вот уж перед глазами у царевича была только толпа и костер, а в ушах еще долго стоял тонкий, пронзительный, все сминающий крик. Уже не было нигде молоденькой женщины и неподвижно лежащего на земле человека, говорил Джанга:
— Вот и все… Они ушли…
Он говорил так и почти с неприязнью смотрел на Сидхартху, царевич не понимал причину этого и смущался. Он смутился еще больше, когда неожиданно в небесной тверди над брамином заметил колеблемый ветром облик всемогущего Мары. Говорил Мара:
— Мы с ним… И мы против тебя… Мы против Агни и дэвов. С нами чаша желаний, мы любим испить из нее и насладиться жизнью. А ты нет… ты другой…
Сидхартха закрыл глаза и постепенно все перед ним, прежде яркое и сильное, побледнело, отступило, измельчилось, соединившись с земной сутью и с небесной твердью, с тем, что обреталось между землей и небом. Он расслабился, в лице что-то дрогнуло, стронулось, на высоком лбу выступили странно блестящие, точно бы посеребренные капли пота.
— В мире идет борьба, — сказал Сидхартха. — И вокруг нас и в нас тоже идет борьба.
Он сказал то, о чем думали молодые кшатрии.
Появился Девадатта. Увидел сидящего под деревом царевича, тот еще не поднялся с земли, и глаза у него не сделались, как обычно, спокойными, в них жило напряжение, которое, впрочем, постепенно таяло, обуживалось, тускнело. Девадатта разглядел это напряжение, а потом приметил возвращение к царевичу присущего ему душевного состояния. И это не понравилось. Надо сказать, что это во всякое время было ему неприятно, как бы отделяло царевича от людей, возвышало над ними. И хорошо бы, если бы лишь возвышало, что же тут особенного, коль он появился на свет в царском роду, другое обижало Девадатту, то, что царевич как бы не замечал удивительной меты — следствия его рождения, он словно бы ничего не знал и оставался ровен и равнодушен к почестям, которые воздавались ему.
«Отчего так?.. — нередко думал Девадатта. — Отчего он живет как бы не в этом мире, в другом?.». Бывало, ему приходила мысль, что двоюродный брат только делает вид, что ничем не интересуется, а на самом деле преследует какую-то цель. Но шло время, и Девадатта вынужден был признать, что ошибается. Сидхартха живет так, как считает нужным, и в спокойном и ровном существовании находит удовлетворение. Сам-то Девадатта сроду бы не смог так жить, в душе у него все сталкивается, сшибается, и нет там покоя, одна постоянная, не утихающая устремленность куда-то. Все в нем