Что же касается эпизода с Антокольским, то мне кажется, что Бакст присвоил себе случай из биографии Серова, одного из его ближайших и любимейших друзей, которого он чтил «точно брата»[135]. В отличие от Бакста Серов, как и Бенуа (и как, заметим вскользь, все будущие участники Мира искусства), родился в семье высококультурной. Отец его был знаменитым композитором, дружившим с Рихардом Вагнером, знавшим весь художественный Петербург. Мать же, Валентина Семеновна Серова (1846–1924), бывшая гораздо моложе мужа, была не только музыкантом, пианисткой и композитором, но еще и страстной поборницей женских прав, защитницей униженных и оскорбленных, как тогда говорили – нигилисткой. Как мы уже видели, она происходила из рода переехавших в Россию и принявших христианство гамбургских евреев[136], немецкий язык был ей родным, в Европе она себя чувствовала как дома и именно там после ранней смерти мужа воспитывала сына, прекрасно владевшего впоследствии и языками, и «чувством Европы». «Исключительной, огромной просвещенностью в деле искусства обладал весь тот круг, где Серову посчастливилось с детства вращаться. И то значение, которое имел для искусства его отец, и та среда, где жила его мать, – все способствовало выработке в нем безупречного вкуса. ‹…› Да, пребывание с самого детства в просвещенной среде – незаменимый ресурс для дальнейшей деятельности юноши…»[137] – писал после смерти Серова Илья Репин.
Мать Серова дружила не только с музыкантами, но и с художниками, включая Антокольского, который дал первый положительный отзыв о рисунках ее одаренного сына, и Репина, которого ей представил именно Антокольский и который стал впоследствии первым учителем юного художника. А потому совершенно естественно было Валентине Семеновне, жившей тогда с девятилетним Тошей[138] в Мюнхене, обратиться к Антокольскому за советом. Вот как рассказывала об этом она сама: «Что он (сын) обнаруживал выдающееся дарование, в этом меня окончательно убедил Антокольский, которому я послала его рисуночек (клетка со львом). Я ужасно боялась преувеличить свое увлечение его даровитостью, не желая делать из него маменькиного сынка – „вундеркинда“, этого я страшилась больше всего. Отзыв Антокольского был таков, что я немедленно принялась разыскивать учителя солидного, обстоятельного»[139]. И еще: «Давно Антокольский звал хоть слегка ознакомиться с Римом. ‹…› В Риме я показала Антокольскому Тошины рисунки; он очень серьезно отнесся к его дарованию и посоветовал несколько оживить его учение, предоставив его руководству талантливого русского художника»[140]. Этим художником и стал Репин, к которому мать и сын отправились в Париж.
Интересно, что в своих воспоминаниях Серова ни словом не упоминает ни о своем, наверняка ничего для нее не значившем, лютеранстве, ни о еврейском происхождении Антокольского, хотя это происхождение, несомненно, в ее дружбе со скульптором, да и в целом в жизни ее и сына, определенную роль играло. В целом «еврейство» здесь было именно вопросом «круга», родственного и дружеского. Так привязан был Тоша к семейству своей тети, педагога и издателя Аделаиды Семеновны, урожденной Бергман (1844–1933), бывшей замужем за педиатром и основателем первого в России детского сада, евреем Яковом Мироновичем Симоновичем (1840–1883). На воспитаннице этой семьи Валентин Серов впоследствии женился. В своих заметках Серов и я в Греции Бакст писал, как раздражало его, когда вдруг Серов как бы ненароком затягивал какое-нибудь литургическое греческое песнопение[141]. Бакст – как и все их окружение – не только знал о еврейских корнях Серова, но и, вполне возможно, обсуждал с другом этот вопрос. Наверняка знал Бакст и историю о посылке рисунков Антокольскому, из которой сам чрезвычайно скромный Серов никогда никакого «анекдота» не сотворил. Любопытно, что, по воспоминаниям Валентины Семеновны, убежденная в таланте сына, она послала Антокольскому Тошины рисунки как бы на всякий случай, чтобы их не переоценить. Тогда как отец Бакста якобы посылает рисунки сына Антокольскому, еврейство которого специально подчеркивается Левинсоном, не веря в его талант, в надежде его от карьеры художника оградить.
Академия художеств
Шестая классическая гимназия, в которой учился Левушка и которую он, по свидетельству Левинсона, помимо уроков рисования, совершенно не любил, была привилегированным учебным заведением. Расположенная на площади Чернышева (ныне Ломоносова), на берегу Фонтанки, недалеко от Невского, эта школа была основана в 1862 году. В ней преподавали знаменитые латинисты и эллинисты, такие как Игнатий Коссович (1811–1878), автор одного из лучших греко-русских словарей, и Лев Георгиевский (1860–1917), один из редакторов словаря классических древностей. Целый ряд крупных ученых, врачей, юристов и государственных чиновников вышли из этой школы. В течение всей своей жизни Бакст прекрасно писал по-русски и по-французски, был страстным читателем, или, по выражению Бенуа, «очень начитанным собеседником»[142], любителем и знатоком классической, в особенности греческой, литературы. Рассуждая о греческой мифологии и философии, о Гомере и Платоне, он свободно вставлял греческие слова. Но в разговорах с Левинсоном и в своем очерке Серов и я в Греции он вспоминал только о «монотонной и угнетающей жизни русского школьника, подъеме с зажженным светом в течение долгих зимних месяцев, возвращении с ранцем за спиной, о мелких интригах гнетущей дисциплины, о черной скуке официального образования». Ни слова о чтении в классе Гомера – позднее любимого писателя. Кроме всего прочего, до аттестата зрелости в этой гимназии Бакст, по всей вероятности, не доучился. Вот что пишет об этом Левинсон: «Леон держал экзамен [в Академию], но не сдал его. Прежде чем сделать новую попытку, он в течение года занимался рисунком с гипсов и, проникнув в тайны этой академической дисциплины, был принят. Еще в течение года он сочетал свое первоначальное художественное образование со школьным; но вскоре покинул гимназию и, после довольно вялых попыток продолжать общее образование, его окончательно забросил. Признаемся без горечи: Бакст не получил аттестата зрелости. В тот день, когда он, по гранитной набережной, облаченный в свою новую зеленую форму, впервые подошел к Академии и, прошагав под надзором двух фиванских сфинксов, охраняющих святилище, решился наконец войти в нее, его удивлению, его гордому восторгу не было границ. А тем временем за грандиозным фасадом храма Императорская Академия являла собой в 1890 году заведение весьма странное»[143].