Но перекричать старого пройдоху оказалось невозможно, так что я в конце концов ударил его по губам и приказал заткнуться.
Голод терзал нас. Единственное, что имело значение, — это как его утолить.
Мы спросили, есть ли у него хоть что-нибудь по-настоящему ценное, то есть съедобное. Старик поклялся всеми иудейскими пророками, что нет, — и продолжил в отчаянии рвать на себе волосы. Даже не думая препятствовать ему в этом благом деле, мы за считаные минуты развели костер, зарезали лошадь и вскоре уже жадно насыщались полусырым мясом. Всего нам было не съесть, поэтому мы великодушно предложили старому еврею присоединиться к трапезе. Но он, убитый горем, отказался и занялся поиском своих разбросанных по земле сокровищ, надеясь хоть что-то спасти.
Старик долго и безуспешно рылся в пыли, потом вдруг радостно вскрикнул и поспешил к костру, чтобы получше рассмотреть горстку все-таки собранных им драгоценных камней. Когда он наклонился к пламени, я сперва увидел его глаза, вспыхнувшие ярким огнем жадности, но причину ее понял, лишь когда рассмотрел руку, повернутую ладонью вверх. На ладони этой лежала пара десятков драгоценных камней обычного вида — но среди них блистал огромный бриллиант чистейшей воды, великолепно ограненный, невыразимо прекрасный…
Прекрасный?! Отвратительный!
Я ударил старика по руке, и камни полетели во все стороны. Последствия оказались неожиданными и кровавыми. С нечеловеческим криком, в котором смешались гнев и горе, он бросился на меня. Я схватил старого еврея прежде, чем он смог воспользоваться своим револьвером (мы так и не додумались его разоружить!), но старик боролся со мной, проявляя столь неожиданную силу, что мне было его не одолеть. К счастью, мой напарник, поняв это, сразу бросился на помощь. Минуту мы, все трое, сцепившись, катались по земле, потом прозвучал выстрел — и напарник получил пулю в голову. Но тут силы старика иссякли: еще минута отчаянной борьбы — и все было кончено.
Даже после того, как старый еврей прекратил сопротивление, я снова и снова колотил его тело, искренне восхищенный тем, что могу проявлять не подобающий цивилизованному человеку гуманизм, а противоположные качества. Наконец злорадство сменилось отвращением. Я отошел от трупа, прилег возле огня и мысленно вернулся к событиям нескольких прошлых недель.
О, что это были за недели! Предсказание Кертиса сбылось в полной мере. Собственно, могло ли быть иначе? (Эх, мне бы раньше понять это, но увы!) Теперь слишком поздно для… для всего: женщин, главных стимулов развития, больше нет. Мир сперва не был склонен это понять, но теперь он умирал, бился в последних судорогах — и горькая правда сделалась слишком очевидна.
Сначала человечество попыталось утопить все свои проблемы в выпивке; ну, это я уже описывал. Но спиртное ничему не помогало, и дела шли все хуже и хуже. Рабочие, не в силах смириться, что после краткого процветания так быстро воцарилась всеобщая скудность, восстали. Им больше не приходилось думать о том, чтобы кормить свои семьи, так что мужчины стали предъявлять свои требования во все более оскорбительной и буйной форме — а требовали они, разумеется, чтобы им как можно больше платили за как можно меньшее количество рабочих часов. Их работодатели-капиталисты, наконец осознав, что у них тоже не осталось никаких семей, ради которых стоило бы трудиться, проявили полное безразличие к требованиям рабочих и ответили на забастовки локаутами. Ни жизнь, ни собственность больше не считались священными, и на смену господству законов пришло царство грабежа и резни.
Словно чтобы усилить ужас происходящего, изо всех трущоб и подворотен выползли худшие представители преступных классов — и вцепились в горло обществу, которое прежде так часто и так долго осаживало их железной рукой. Даже самые страшные преступники, до последнего момента удерживавшиеся в местах заключения, сумели вырваться на волю или были освобождены тюремной охраной, потерявшей ко всему интерес. Полиция оказалась полностью парализована и вскоре прекратила свое существование. Пытавшаяся было занять ее место регулярная армия (национальная гвардия давно уже расформировалась) повторила судьбу своих предшественников. Люди, стремительно деградируя до уровня первобытных дикарей, пили и сражались — и никто не уступал свирепостью своему соседу, случайному встречному или бывшему другу. Вскоре все города, недавно бывшие великими центрами торговли и не только ее, потеряли всякую власть над событиями. Сельская местность больше не посылала туда продукты.
Когда голод стал несомненной реальностью, из столиц и прочих населенных пунктов началось дикое паническое бегство. Аграрная округа, едва успев ощутить себя хозяйкой положения, была наводнена огромными безумными ордами голодающих — и ограблена, разорена подчистую. Все производство прекратилось, теперь бал правила полная анархия.
В этих условиях любая структура управления сделалась слишком сложной, и род Homo вернулся к племенной системе, где, в отличие от первобытных эпох, не было, конечно, места никакому подобию семейных связей. Мужчин теперь заботило лишь то, какое количество смелых соратников включает их дикое племя. При равном числе верх брала бо́льшая физическая сила или бо́льшая жестокость — в ней одной теперь мог проявляться интеллект.
Эти людские стаи расхищали и уничтожали мир вокруг себя. Искусство, наука, культура, религия впали в полное ничтожество. Короче говоря, власти ада на земле отныне не было предела.
Меня, как и многих других, гребень этого человеческого цунами вознес в неведомые выси и швырнул далеко за пределы городской черты. Там я с тех пор влачил жалкое существование, исполненное ежедневного риска. Страдания, которые я переносил сам и приносил другим, были ужасны. Я чувствовал, что стремительно опускаюсь в скотское состояние, но вокруг не было ничего, способного это падение остановить или хотя бы замедлить.
Итак, когда я в ночи осыпал ударами труп старого еврея, я не демонстрировал что-то худшее, чем то, что постоянно проделывал вот уже много дней. Вряд ли имелись существенные отличия между мной и голодным львом в африканской дикой саванне. После того, как из мира ушли женщины, полное озверение сделалось неизбежным…
Смерть в самых ужасных своих формах стала моим постоянным спутником. И сколь же странные видения порой навевала она! Страдая и погибая, мужчины видели угасающим взором миражи — но им мерещились не пиршества, а женщины. Помню одну свирепую тварь, ничем не лучше меня, с которой я бился за право владеть половиной котелка зерновой каши и которую я был вынужден убить. Нанеся этому существу смертельный удар, я торопливо склонился над котелком, потому что вокруг могли рыскать другие твари, готовые отнять эту жалкую добычу, — и тут сраженный мной человек (все-таки человек!) из последних сил поднялся на ноги, громко выкрикивая женское имя: должно быть, имя