прежде, дабы жить с ним блудно. И она, Авдотья, хотя в то время на то склонилась, толко учинить того в том лесу побоялась, дабы кто их не застал, и говорила, чтоб он, Степан, пришед из лесу, в тое ночь был за задние их ворота к гумну… И на мельнице блуд оне чинили и потом в разные времена в разных местах, когда где прилучится им быть одним, то блудное дело она с ним чинила же многократно…
Жениться на ней Степан не мог, так как в свои двадцать два года уже был женат и имел двух дочерей. Этот тайный страстный роман продолжался полтора года, пока однажды Авдотья не поняла, что беременна…
Как это часто бывает, едва узнав об этом, Степан бросил бедную девушку. Вскоре отец выдал ее замуж, а спустя всего три недели после свадьбы у нее родился мальчик. Муж, конечно, был в бешенстве, а на его вопросы Авдотья честно ответила, что мальчик — сын Степана Борисова, и добавила, что «не токмо тогда, но и ныне весма ей по нем тошно». Взбешенный супруг Иван Иванов перетряхнул все ее вещи и нашел в них «письмо». Ни Иван, ни Авдотья читать не умели, а посему отнесли его старосте деревни — родному брату обманутого мужа. Тот в «письме» прочел:
Господи Боже небласлуй [надо: небесный?] Христос!
Слушай, сатона и диявол, стану наговаривать на соль приворачивать, не благословясь, не перекрестясь, из ызбы пойду не в двери, з двора не в ворота, в чиста поля к кияну-морю, на кияне-море стоит изба железна, в той избе печь медна, в той лежат и горят ясневы дро[ва?], пылка на пылка, ясна на ясна. И так бы горела-кипела у рабы Авдотьи об рабе Степане тела бела и ретиво серьца, и ясны очи денна полденна, ношна и полношна, утреной зари и вечерной, и по ветхах, и по молодах, и горевала бы, и тосковала, отца, мать забывала, и рот-племя покидала, а меня, раба, из уст не выносила.
<…>
На киане-море лежит бел горючь камень, на белом горючам камене сидит Яга баба стара. Ой еси, стара баба Яга. Бери клещи, булат-железа, подводи рабе Авдотье нут под нут, кишки под живот денна-полденна, и ношна-полношна, утренай зари и на вечерней, мово бы ей наговору пойла не запить и едай не заесть, и гуляням не загулять, и сном бы не заспать об рабе Степане тосковать.
В январе 1734 года «прелюбодея и явного волшебника» Степана Борисова схватили и привезли на допрос в Московскую синодальную контору. Он сознался, что переписал то самое «заговорное письмо» на ярмарке у какого-то старика. Но, мол, волшебство тут совсем ни при чем, и Авдотью он не заколдовывал, а было все по обоюдному согласию.
Тут-то и привезли для допроса Авдотью, которая показала, что «еи по нем, Степане, бывает немалая тоска и забыть ево не может, а в том непотребном писме, чтоб тосковала упоминаетцся имянно».
Что дальше было с Авдотьей, мы, увы, не знаем, а вот об участи Степана Борисова можем догадаться. Дело происходило спустя несколько лет после выхода указа Анны Иоанновны, согласно которому колдунов и тех, кто к ним обращался за помощью, следовало сжигать на костре…
Итак, любовь на Руси не была смыслом жизни, о ней не грезили юные дочки бояр, а уж тем более царевны. Она скорее воспринималась как внешняя мистическая, колдовская сила; любовь-тоска, которой невозможно противостоять[131].
Фольклорист, историк и литературовед Александр Афанасьев (1826–1871) пришел к выводу, что наши предки воспринимали любовь как проявление стихии: «…те же буйные ветры, которые пригоняют весною дождевые облака, раздувают пламя грозы и рассыпают по земле семена плодородия, приносят и любовь на своих крыльях, навевают ее в тело белое, зажигают в ретивом сердце. Кто влюблен, тот очарован»[132]. Об этой всеохватывающей стихийности свидетельствует и любовное письмо новгородца Моисея, жившего в XV веке:
…Такъ ся розгори сертце твое, и тело твое, и душя твоя до мене, и до тела до моего, и до виду до моего[133].
…Так пусть разгорится сердце твое, и тело твое, и душа твоя [страстью] ко мне, и к телу, моему, и к лицу моему[134].
Либо он очень влюблен и мечтает о взаимности, либо перед нами снова любовный заговор! Ученые подметили, что в русских и древнегреческих заговорах метафоры и образы одни и те же: любовь уподобляется огню, болезни, а овладение предметом любви представляется насильственной акцией, направленной на тело, внутренние органы и разум[135].
В заговорах любовь сравнивается с пожирающим огнем или иссушающей смертной тоской: «…чтобы от той тоски тосковала, и сухотой сохнула, и кручиной великой, не могла бы в мыльне веником спариться, ни водою смыться и обдаваться»; «отсуши у сей рабы… тело румяное и лицо белое… и чтобы думала да сохла, горевала, тосковала и плакала по всяк день и по всяк час»[136].
Каждый раз, когда кто-то на Руси любил так сильно, так страстно, считалось, что речь идет о любви колдовской — о «присушке». Вот в 1745 году богатый, но старый, 80-летний действительный статский советник Ергольский женится на молодой и красивой вдове прапорщика Прасковье Десятовой. Вроде бы все понятно. Но брак заключен тайно в церкви на Поварской улице, за взятку священнику. А «молодой» проявляет такое сильное чувство по отношению к супруге, творит такие безумства, что окружающие настораживаются, а власти заводят дело не о мошенничестве даже, а о колдовстве.
Рекомендуем посмотреть.
Михаил Нестеров. За приворотным зельем. 1888
© Саратовский государственный музей им. А. Н. Радищева
В качестве доказательства того, что любовь эта не нормальная, а колдовская, следствие приняло душераздирающий эпизод: когда его супругу отправили под следствие в синод, Ергольский уселся перед зданием и категорически отказался уезжать. «Седчи в каляску дожидался жены… и публично при офицере сказал: “Ежели я ее не увижу, то зарежусь” — и, находясь в конечной слабости по старости лет своих, весь затрясся и стал плакать», «понеже он, Ерголской… в великом деспарате и так к ней привязался, что без нее одного шага не ступит и объявляет, что она беременна и, по-видимому, конечно она не праздна[137].
История, кстати, закончилась печально. Брак был признан незаконным, Ергольский, не перенеся потрясения, вскоре умер. А на Прасковью завели «волшебное» дело в синоде. Следствие установило, что она якобы «лечила травами», а при обыске