могут быть применимы универсальным образом. Соглашаясь с Жижеком, Батлер считает, что именно непрекращающаяся борьба против насилия служит доказательством того, что насилие является неотъемлемым модусом субъективности. Если это признание отсутствует, если субъект позиционирует себя, например, как «прекрасная душа», как субъект, который по определению лишен насильственной агрессии, то тогда не может состояться процесс этической, «вязкой» борьбы, которая не позволяет субъекту воображать себя привилегированным моральным (фактически, «моральным садистом», имеющим априорное право уничтожать тех других, которые не соответствуют критериям его суверенного «я», оставаясь несуверенными «мы»).[185]
Именно поэтому в рамках дискурса «требования ненасилия» Батлер считает, что принципиально важно различать между а) «оскорбленным и разгневанным» субъектом, который отстаивает моральную легитимность своего разгневанного и оскорбленного действия, и таким образом утверждает агрессию как ценность, и б) «оскорбленным и разгневанным» субъектом, который тем не менее стремится ограничить оскорбление, которое он или она испытывает, и может осуществить агрессию только – парадоксальным образом – посредством активной борьбы против агрессии. Первая стратегия включает морализирование субъекта, который отказывается признать насилие, которое он осуществляет, тогда как вторая стратегия начинает моральную борьбу под знаком идеи ненасилия при признании модуса насилия. Парадокс состоит в том, что именно вторая стратегия признает «этическую нечистоту» субъекта, наличие в нем измерения насилия. Нет «чистых» субъектов ненасилия, несмотря на дискурс «требования ненасилия», считает Батлер.
Вслед за Мелани Кляйн Батлер считает, что «я» в борьбе против собственной «неконтролируемой ненависти» не просто ограничивает свои либидинальные желания, но выстраивает свою агрессию против себя самого или самой; «я» в таком случае, по утверждению Кляйн, также движется в направлении насилия – то есть опасного насильственного самопожертвования (вплоть до самоубийства). Однако Батлер выступает против того «морального садизма» насилия, который стремится принять не просто форму ненасилия, но и форму самопожертвования. В обоих случаях она критикует деструктивность субъекта как форму «лживой морали».[186] Различие между «моральным садизмом» и «ответственностью» в дискурсе «требования ненасилия» состоит в том, что «моральный садизм» – это способ морального воображаемого, осуществляющийся как ценность, в то время как «ответность» – это чувство ответственности за собственную агрессию и стремление найти ненасильственное решение любых, в том числе и собственных «гневных» требований.
Не стоит забывать, что вопрос об осуществлении или неосуществлении насилия возникает, по мнению Батлер, в продолжающемся противоборстве с властью – более того, с властью в виде прямого насилия. Этот вопрос парадоксальным образом является мучительным и даже – против воли – обязательным не только для привилегированных, но и для так называемых «лишенных» субъектов.[187] Иначе говоря, каждый субъект сегодня вынужден решать, 1) отвечать ли на насилие и 2) в какой форме. Перед лицом массированного государственного насилия может показаться наивным или неуместным ставить этот онтологический вопрос – особенно для непривилегированных субъектов. Однако Батлер считает иначе. Она настаивает на том, что при определенных условиях не-взаимное насильственное действие может сделать больше, чем любое ненасильственное для того, чтобы лучше, то есть более откровенно представить одностороннюю брутальность государства.
Что в данном контексте могло бы стать стратегией ненасилия, чтобы противостоять, или хотя бы маркировать, то есть обнажить, обнаружить комплексные механизмы современного насилия, спрашивает Батлер?
Её ответ: если у стратегии современного ненасилия и есть возможность возникнуть, то её отправной точкой должен стать не тезис о непризнании «генерализующей парадигмы ранимости всех», но понимание возможности каждым субъектом своего собственного насильственного действия в отношении жизней, с которыми мы связаны, включая тех, кого мы никогда не выбирали и никогда не знали.
В результате Батлер формулирует, что ненасилие предполагает борьбу за сферу презентации и смыслов.[188] Более того, Батлер считает, что ненасилие предполагает также и борьбу за организацию медиа. В этом смысле ненасилие – это, по ее мнению, не мирное состояние, но, как было сказано, «вязкая борьба» за то, чтобы сделать гнев артикулируемым и эффективным (тщательно сработанным «fuck you», по выражению Батлер).[189]
Парадокс продвижения к возможности ненасилия имеет, по мнению Батлер, логические основания отнюдь не в том феномене, что мы являемся дискретными субъектами, калькулирующими свои отношения с другими, но, напротив, как раз в том, что мы связаны с другими множеством связей до всякой калькуляции. Онтологически формирование этих связей является первичным по отношению ко всякому вопросу о субъекте, формулирует она.[190]
Иначе говоря, если мы понимаем, что «мы» являемся субъектами насилия, то практикой этического как антирансьеровской практикой «сообщества равных» становится – как жест double bind – совместное существование в ситуации разрыва дискурса и практик насилия и ненасилия одновременно.
Моральная привязанность (binding), считает Батлер, – это не то, что «я» сознательно выбираю для себя, она не проистекает из моей автономии и рефлексивности. Ведь она приходит неожиданно и нарушает мои планы, и это нарушение указывает, что нечто является морально привязанным ко мне.
Таким образом, новая телесная онтология, которую, по мнению Батлер, необходимо развивать вместо онтологии индивидуализма, предполагает критику легитимации насилия с учетом измерения новой онтологии этического – вместо абстрактной критики насилия и морализирующей «проповеди» ненасилия.
Примером следования такой онтологии этического является, по мнению Батлер, позиция Арендт, которая в своей книге Банальность зла: Эйхман в Иерусалиме (1963) адресуется к Эйхману словами: «ты должен быть повешен». Это обращение Арендт к Эйхману на «ты» Батлер считает не архаической формой смертного приговора, но средством, с помощью которого она не выходит за рамки активного диалога даже с таким преступником, как Эйхман.[191] Этическая задача, которую решает Арендт в ходе процесса – это, как считает Батлер, не просто борьба против смертной казни, в отличие проблематизации Деррида, но сохранение совместности даже с теми, с кем совместность кажется абсолютно невозможной.
Глава 4. Эстетика, или о возможности чувствительной демократии
Концепция эстетики Батлер часто прочитывается, исходя из трактовки её понятия гендерной перформативности, когда гендер понимается как импровизированный театр, где гендерные идентичности могут свободно реализовывать себя игровым образом. Батлер неоднократно возражает против такой трактовки, подчеркивая, что перформативность необходимо отличать от перформанса, который предполагает наличие перформирующего субъекта, тогда как перформативность оспаривает само понятие субъекта.[192] Она уточняет, что в ее теории перформативность понимается скорее как осуществляющийся в политическом дискурсе акт ресигнификации, благодаря которому в процессе повторения и цитирования производится новое бытие. Поэтому в её прочтении, по её словам, акцентируется скорее онтологический эффект перформативности, чем эстетический, связанный с понятием ауры и раскритикованный Беньямином в отношении традиционного понимания искусства.[193]
В то же время Батлер подчеркивает, что новая реальность, создаваемая в актах перформативности, производится не