Задумал Теренька жениться. Тётка да Домна бранитца: Куды тее черти носили? Мы б тея дома жанили — Или-или-ил и-или-или — Мы б тяя дома жанили...
— Чу! Кто-то поёт за окном. Господи, Владыко живота моего! Благодарю тебя, что и един счастливый обретеся в царстве моём подданный, что поёт радостно и счастие, надо полагать, и покой душевный обретает. А то так-то суморочно глядит моя Москва, всё царство моё смутилося... Благодарю тебя, Владыко!
Это говорит царь Борис, подходя к окну своего дворца и желая взглянуть на счастливца, поющего в это тяжкое время. Подходит он и видит, что это поёт один из плотников, строящих горенки, рыженький мужичонко, поёт, потюкивая топориком и подмигивая лукаво своему товарищу. И легче становится у Бориса на сердце. И видит он в то же время, что к плотникам, через площадь, стремительно бежит перепуганный пристав, оглядываясь на царские окошки. И Борис нетерпеливо машет рукой приставу, останавливает его усердие — пристав догадывается и быстро возвращается к дворцу.
— Что ж Теренька? А Теренька и впрямь ноне женится, как к домам воротимся, — говорит тот плотник, молодой, плечистый парень с добродушным лицом, к которому рыжий мужичонко относил свою игривую песенку. — Ноне у Тереньки завелись денежки.
— Что и говорить, — замечает со своей стороны мужичонко-певун. — У царя Бориса Фёдорыча, дай Бог ему здоровья, работка нам есть. Топориком по брёвнышку тю-тюк-тюк, а денежки в мошонушку звяк-звяк.
— То-то и есть. Котору уж горенку строим?
— А Бог их ведает, — я уж и счёт потерял.
— Да, нам-то что, — вмешался третий плотник, угрюмый мужик, — а каково боярам да дьякам, да посадским людям в этих горенках греться?
— Что ж, паря. Не болтай лишнего. Я вот смерд, и своё смердье дело знаю, а в царское да в боярское не суюсь.
— Да нам что? Нам наплевать.
— Верно, — одобряет угрюмый мужик Тереньку. — А то на-поди — царевич, слышь.
— Ну и что ж? И пускай его царевич, нам какое дело? — благонамеренничает Теренька.
— Так вот поди-ты — жив, говорят.
— Пустое! — говорит рыжий мужичонко. — Сам тады в Угличе был — полы в царских хоромах перемащивали.
— Ну, что ж, и видал? — спрашивает Теренька.
— Видал. После полудня эдак услыхали мы набат, мы в ту пору полдничали — квас с луком хлебали. Слышим набат у Спаса в Земляном городе, пометали ложки, бегим, пожар, думаем. Ан бежит на колокольну к царю Костянтину Огурец-пономарь, вопит в истошный голос: «Царевича не стало!» — и ну набатить в мертву голову. Мы туда! И притча же, братец ты мой, тут со мной случилася — уж и притча!
— Что, паря? — любопытствовал Теренька.
— Бегу это я, крещуся со страху — и вдруг, братец ты мой, окаянный гашник у меня и порвись от натуги-то — портки-то и свались с меня. Ребятам смех, а мне не до смеху. — Как тут быть, думаю. Да Бог надоумил: размотал паволоки от лаптя, да и подвяжи портки. Ладно, бегу, прибегаю и вижу, братец ты мой: мамка царевичева, Орина Жданова, стоит и держит на руках мёртвого ребёнка — кровь эдак аленькая из горлышка через ожерельице кап-кап-кап. Таково жалко стало. А царица Марья тут же своими царскими рученьками Василису Волохову — не то мамка, не то кормилица царевичева, — так царица её поленом, поленом. Ну, и поделом — как дитя не доглядела?
— Вестимо, поделом, — подтверждает угрюмый мужик. — Царского-то дитя — это не наше, смердье.
— Так-так, братцы: смердье-то дите и свинья съест, так беда не велика.
— Ну, паря, — снова любопытствовал Теренька.
— Ну, как царица-то сказала, что царевича зарезали. Волохов, брат мамкин, да Качалов, да Битяговские — мы на них. А Михайло Нагой кричит: «Бей их, ребята, — мы с царицей всё на себя берём». Ладно. Битяговский наутёк в брусяную избу — ещё мы её, братец ты мой, избу-то и рубили. Ну, он в избу, и мы в избу — разнесли избу — разнесли и Битяговского... А тут Третьяков — и его бац! Уложили. Кинулись в разрядную избу, руки расходились — уложили Качалова и другого Битяговского, Данилку. Ещё там кто подвернулся — уложили тоже. Тут уж, паря, не глядели, кого бить, кого не бить: увидал боярское платье — и готово. Знатная была работа, скажу вам.
— А царевич же что?
— Что ему, лежит.
— Всё у мамки?
— Нету. Мы и её потрепали.
— Убили?
— Не привёл Бог. Как кинулись это на неё, сбили волосник...
— Что ты, паря! Опростоволосили бабу?
— Опростоволосили — так косой и засветила.
— Ох, срам какой! Да такого сраму ни одна баба не переживёт.
— Нет, пережила эта. Мы б и её порешили, да отцы Фидорит да Савватий отняли: «Не трожь, — говорят, — робята, в храме».
— А рази в храме их били?