История хирургии есть история последнего столетия. Она начинается в 1846 году с открытия наркоза, а вместе с ним и возможности осуществления безболезненных операций. Все, что имело место до того, – лишь кромешная темнота незнания, муки и безрезультатные попытки нащупать во мраке верный путь. «История одного века», напротив, распахивает перед нами самую захватывающую панораму из всех, какие только открывались человечеству.
ВарренМакдауэл был героем моего детства. Он умер в 1830 году, когда мне было всего четыре года, поэтому мне так и не довелось встретиться с ним. Однако мой отец неоднократно бывал у него в гостях и рассказывал мне о сельском враче из Дэнвилля, по обыкновению совершавшем плановые «обходы» своих пациентов верхом на лошади. Он был человеком, который почти за сорок лет до изобретения анестезии и почти за шестьдесят лет до открытия антисептиков бросил вызов популярным научным воззрениям: в лесах Кентукки он сделал надрез на теле живого человека, и эта операция оказалась успешной. На пороге зарождения хирургии, в мрачные, наполненные болью, пронизанные ужасом и ожиданием смерти времена, в медицинской летописи предшествующие великому, блестящему столетию хирургов, отсчет которого начался в 1846 году, пример Макдауэла казался лучом целительного света, распалившим мое живое воображение. Даже годы спустя, когда я сам оказался на гребне революционных событий, принадлежащих к веку хирургии, когда пережил зарождение и прогрессивное развитие современной медицины, личность Макдауэла осталась для меня образцом для подражания, пусть родом из прошлого. Теперь сложно даже вообразить, как человек подобного масштаба мог родиться в эпоху, когда медицинский кругозор был убог, возможности науки сильно ограниченны, а бесчеловечность методов – непреодолима.
Если Макдауэл был героем моего детства, то Джон Коллинз Варрен был героем моей юности, моих студенческих лет. Мой отец в значительной степени поспособствовал этому еще до того, как я в 1843 году поступил в Медицинскую школу Гарварда в Бостоне. Для отца, человека, которого на протяжении всей жизни манил этот город, Варрен всегда был воплощением того, кем он и сам мог бы стать. А стать он хотел профессором хирургии.
Нельзя сказать, что мой отец недовольно морщился, подводя итог своей жизни. Как специалист по грыжам и свищам он исколесил Соединенные Штаты Америки вдоль и поперек, от Новой Англии до самых отдаленных южных районов, был участником целой вереницы интересных событий, свидетелем части из которых на закате его жизни был и я сам. Но мой отец отнюдь не был тем ортодоксальным врачом, каким был Варрен. Он был человеком, который выучился операциям в одной области человеческого тела у бродячего, злоупотребляющего спиртным шотландца и так никогда и не преодолел того ощущения, что является специалистом второго сорта. Но его никогда не оставляло желание стать профессиональным врачом и хирургом, несмотря даже на то, что своей работой, в особенности в «штатах наездников» Среднего Запада и Юга, где часты были случаи паховой грыжи и кишечного свища, он добился признания и нажил небольшое состояние. Сознание собственной профессиональной неполноценности занозой сидело в нем, и этим самоедством он был совсем не похож на типичного американца. Чувство это сверлило его душу до самого конца жизни, и именно оно заставило отца по крайней мере мне, его сыну, дать классическое медицинское образование. При этом он надеялся, что я стану знаменитым профессором хирургии, каким был бостонский профессор Варрен.
Как-то раз – помню, это была пятница приблизительно в середине ноября 1843 года – в окружении других студентов-первокурсников я впервые вошел в операционную Центральной больницы штата Массачусетс. Она находилась на верхнем этаже здания, под самым куполом. Это была самая высокая часть всего здания. Больнице на тот момент было всего лишь тридцать лет, и она не принадлежала к числу лучших в Америке, хотя вполне выдерживала сравнение с больницами Англии и Франции, считавшимися тогда передовыми. Операционный зал был настолько обособлен и располагался так высоко, что, с одной стороны, туда попадало достаточно света, с другой же – в нижние этажи здания не проникали громкие крики мучающихся от боли пациентов.
Я и сейчас помню ту минуту, когда я впервые с благоговением взглянул на обтянутый красной материей, переведенный в горизонтальное положение операционный стол и на расположенные полукругом восходящие ряды скамеек для студентов и прочих посторонних наблюдателей. Мы, новички, испытывали тогда эмоции, полностью противоположные выжидательно-злорадному интересу, поскольку при первой хирургической демонстрации в студенческие годы едва ли хоть раз обходилось без обморока или, по меньшей мере, предобморочной бледности. Частенько случалось также, что наблюдающие, дрожа от ужаса и подавляя тошноту, покидали операционную. Служителям больницы было поручено быть особенно внимательными по отношению к новичкам и сразу же выводить из зала всех первокурсников с признаками головокружения и дурноты, которых затем следовало укладывать на заранее подготовленные снаружи кровати с пышно взбитыми подушками.
Уже в возрасте двенадцати лет, стоя подле моего отца, я услышал первые жалобы, первые стоны, первые крики его пациентов. Все эти проявления муки я воспринимал как вполне естественных спутников любой операции, и именно это давало мне уверенность в том, что я не выкажу слабости, в первый раз наблюдая, как оперирует великий Варрен. Но я все же чувствовал зябкие прикосновения нетерпения, когда вместе с остальными усаживался на скамью под куполом операционного зала и дожидался появления мэтра.
Было ровно десять часов, когда в операционную вошел Варрен в сопровождении Джорджа Хейварда, профессора клинической хирургии, и некоего неизвестного мне тогда местного хирурга и ассистента. На тот момент Варрену шел уже пятьдесят седьмой год. Он был худ, узкоплеч и невысок. Тонкую шею он прятал под легким платком, повязанным высоко под подбородком. Лицо его, обрамленное сверху жидкими седыми волосами, было гладко выбрито, имело выражение холодности и удивительного самообладания. Костюм его был подобран с чрезвычайным тщанием, даже еще большим, чем это было принято у среднестатистических джентльменов Новой Англии из лучших семей. Его возникновение в дверях и его проход до операционного стола имели в своей манере нечто величавое и торжественное. Его поведение и каждое из его движений казались точно выверенными, и это первое впечатление было абсолютно справедливым, хотя он, в отличие от всех прочих хирургов, гордых своим умением проворно рассекать живые ткани, не ставил во время операции рядом с собой секундомер. Но и без того Варрен умел мастерски распоряжаться временем и был врагом каждому, кто пренебрегал секундами, – им управлял холодный, расчетливый ум, который выдавали не менее холодные светлые глаза. Варрен изучал медицину в Европе, и его студенческие годы пришлись на начало XIX века. В лондонской больнице Гайс Хоспитал, чьи операционные, к которым некогда применяли возвышенные эпитеты, вошли в современную историю как угрюмые, кишащие заразой пещеры, он, в соответствии с традициями того времени, занимал пост «дрессера», или ассистента, приносивший ему пятьдесят фунтов дохода и дававший право проводить несложные хирургические операции, в то время как должность «волкера», или совершающего обходы врача, вознаграждалась лишь двадцатью пятью фунтами и предоставляла возможность всего только наблюдать за операциями. Варрен учился у Уильяма и Эстли Куперов. Тогда британские хирурги стремились постигнуть тайны человеческого тела и во благо науки превращались в похитителей трупов или распорядителей целых шаек осквернителей кладбищ – только бы добыть тела для своих анатомических театров, чему препятствовали устаревшие запреты. В те дни и в Варрене пробудилась тяга к анатомическим исследованиям. До своего возвращения на родину, в Бостон, Варрен успел взять от Европы все знания, которые она только могла ему дать. По прибытии он продолжил работу своего отца, доктора Джона Варрена. В новой Англии его хирургическим талантом восхищались, и его манера, ввиду его же холодности и склонности к дотошному планированию, не имела ничего общего с внешне безупречной виртуозностью французов, с которой позже познакомился и я сам. Но она полностью отвечала мировым стандартам хирургии.