Папа был крупным, с мускулистой грудью и руками, натруженными от постоянного поднятия тюков сена. Прильнув головой к его груди, я вдыхала исходивший от него запах лошадей и корма. Лишь общение с ним приносило мне утешение. Он был для меня всем.
Подходил к концу 1899 год, и все, сгорая от нетерпения, предвкушали новый 1900 год и новый век. Мне эта цифра казалась любопытной, но я не понимала всеобщей суеты. Разве 1 января жизнь будет так уж отличаться от той, какой была всего день назад? А люди меж тем лишь об этом и говорили. Я слышала эти разговоры в школе, в церкви, в магазине, но не чувствовала особенной сопричастности. Я не думала, что грядущий век что-то изменит — и ошибалась. Тот год перевернул мою жизнь с ног на голову.
В апреле 1900 года, когда мне было семь, а Хелен восемнадцать, она вышла замуж за Томми Спенсера, одного из самых завидных женихов. Родители его владели универмагом и были едва ли не самой богатой семьей в городке. Хелен собрала свои пожитки и перебралась в милый маленький домик, который Томми построил специально для них. Впереди дома было крылечко, совсем как у нас, и точно такое же на заднем дворе, чтобы можно было греться на солнышке или нежиться в тени в любое время дня. Прямо в кухне Томми установил водяную колонку, поэтому Хелен не нужно было каждый раз выходить, чтобы набрать воды. В дальней части дома была ванная, в обоих концах — спальни, а в передней части — сени.
Когда Хелен вышла замуж и уехала, все, как могли, старались утешить меня, однако я по ней совсем не скучала. Иногда заходила в гости, и еще мы встречались в церкви. В целом же ее переезд означал, что у меня наконец будет собственная отдельная комната, а жизнь моя станет гораздо спокойнее и не будет больше толп молодых людей, стаями вившихся вокруг моей сестры. До того как она съехала, мне казалось, что они в доме постоянно. Подружки Хелен почти каждый день приходили к нам после школы. Они сидели на крыльце, попивая холодный чай, и, хихикая, обсуждали мальчиков и прочие вещи, которыми не спешили со мной делиться.
Парни старались к нам заглянуть под любым предлогом, расспрашивали о делах в школе или в церкви, но тут же умолкали, стоило мне появиться поблизости. Сестрины подружки либо смотрели на меня так, что я сразу понимала, что мне тут не рады, — как будто бы я была в гостях, — либо и вовсе так, словно меня тут нет и я не имею никакого права тут находиться.
После замужества и отъезда Хелен моя мать впервые на моей памяти наконец по-настоящему заметила меня. Она начала прикладывать все усилия, чтобы сделать из меня достойную партию для жениха, который рано или поздно появится. Вместе мы высаживали рассаду — ряды латука, зелени, помидоров и кукурузы, — и все время, пока работали, она разговаривала со мной так, как никогда прежде, — словно со взрослой. Мы вспахивали землю, и она показывала, как сделать пальцем лунку в мягкой почве и посадить туда семечко. Когда Хелен уехала, мы с мамой стали настоящей командой.
Вместе мы готовили в большой дровяной печи. Папа смастерил для меня табуретку, чтобы я могла стоять рядом и помогать. Я смешивала сахар и специи для яблочных пирогов и смотрела, как мама раскатывала основу, попутно рассказывая мне, как замесить тесто на холодной воде. Она научила меня на слух определять готовность жарящейся в сковороде курицы (если потрескивание стало громче, пора переворачивать) и что картошку нужно солить перед приготовлением, а курицу — после; учила делать воздушные клецки и вкусное печенье.
Осенью я научилась закатывать в банки фрукты и овощи с нашего большого огорода. Надев фартук и подвязав его на талии, чтобы подогнать по размеру, я усаживалась за стол и принималась вскрывать бобовые стручки. Этому тоже научила меня мама: сперва потянуть за верхний конец, затем раскрыть сверху вниз и разделить боб на четыре части. Мама укладывала бобы в большой горшок на печи, где уже томился свиной шпик, и оставляла на целый день, а затем раскладывала по стеклянным банкам.
По вечерам мы сидели на крылечке в ярких солнечных лучах и шили. Мама показала мне, как кроить, чтобы расходовать ткань экономнее. Она умела раскроить платье так, что обрезки помещались в горсть одной руки. Мама научила меня делать мелкие, ровные стежки, которые не расходились, и объяснила, что перед началом работы надо подержать нить над свечой, чтобы она не спутывалась.
Я научилась вязать спицами и крючком, вышивать гладью и узорами в виде букв и цветов. И хотя я была непоседой и меня утомляло долгое сидение, как в церкви, — рукоделие мне нравилось. Когда шьешь, на тебя снисходит такое умиротворение, все заботы улетучиваются, и все мысли вертятся вокруг ткани и ниток. Когда работаешь, то сосредоточиваешься на небольших кусочках полотна, — и закончив работу, почти не веришь собственным глазам. Даже спустя долгое время после смерти матери мне все казалось, будто бы я слышу ее голос, напоминавший потуже затянуть узелок или раскрутить иголку, чтобы распутать нить. На всю свою жизнь я запомнила мамины уроки, и не только по части шитья.
Однажды, в субботу вечером, вскоре после отъезда Хелен, мама впервые завила мне волосы. Она поставила меня на стул и расчесала волосы влажной расческой, намотав их на полоски ткани из старого мешка из-под муки. Заснуть в ту ночь было нелегко — узелки больно тянули волосы, — но когда наутро мама развязала их и расчесала, то мои жесткие прямые локоны заструились по плечам мягкими волнами, совсем как у Хелен. Я побежала на кухню, показать папе. Он подхватил меня и крепко обнял.
— Ты только посмотри, какая красавица получилась!
Никогда в жизни никто не говорил мне ничего подобного. Он крепко прижал меня к груди и принялся раскачивать; потом наконец отпустил. Я ожидала, что в церкви все станут охать и ахать при виде меня, но одна лишь Хелен обратила на меня внимание. Теперь, после переезда, она ко мне потеплела.
В тот вечер я попросила маму снова завить мне волосы, но она сказала, что каждый день это делать слишком хлопотно. Я попробовала сделать кудряшки самостоятельно, но вышло неважно, — местами волосы получились волнистые, а кончики остались прямыми. Я решила, что буду завивать их только на воскресную службу. Я была счастлива хотя бы раз в неделю чувствовать себя хорошенькой.
Первый год нового века прошел без происшествий до следующего лета, когда мне исполнилось восемь и я была в доме Хелен. Она как раз носила своего первого ребенка, была на седьмом месяце, и беременность протекала тяжело. Даже на этом сроке ее по-прежнему рвало по десять раз на дню, и стоило ей что-нибудь поднять, как у нее тут же кружилась голова, поэтому в течение нескольких месяцев каждые выходные меня отправляли к ней помогать делать уборку.
Мне это нравилось. Убираясь, я представляла, что это мой собственный дом и это мой муж вот-вот придет с работы домой и поцелует меня, как целовал Хелен Томми.
В тот день я как раз развешивала белье на заднем дворе, как вдруг из дома услышала резкий вскрик — так кричит раненый зверь. Кинув в корзину полотенце, которое собиралась повесить сушиться, я бросилась в дом. Там были муж Хелен, Томми, и врач — тот самый, который помог нам троим появиться на свет. Томми обнимал Хелен. Она прильнула к нему, и вид у нее был такой, будто бы она вот-вот упадет. Я схватила Хелен за юбку.