Американец и цыган, На свете нравственном загадка, Которого, как лихорадка, Мятежных склонностей дурман Или страстей кипящих схватка Всегда из края мечет в край, Из рая в ад, из ада в рай! Которого душа есть пламень, А ум — холодный эгоист; Под бурей рока — твёрдый камень! В волненьи страсти — лёгкий лист![11]
Мнится, что эти поэтические строки почти двухвековой давности — самое точное и глубокое, что когда-либо было написано о графе Фёдоре Ивановиче Толстом. Он, господин и раб своих страстей, и впрямь сделал себя завсегдатаем ада и рая. Поразительно, но факт: иногда мефистофельский граф умудрялся отметиться там и сям почти одновременно. И всюду, в любом краю, на всяком полюсе он — одурманенный, воспламенённый, трепещущий или хладнокровный — был, что называется, в доску своим, чувствовал себя как дома.
Любопытно, что в Первопрестольной ещё при жизни графа завёлся его alter ego — лицедей, которому вариации на темы толстовской биографии надолго обеспечили сытое существование. «В конце тридцатых годов появился в Москве один субъект, — припоминал актёр А. А. Стахович, — попавший какими-то судьбами на остров к диким, где он пробыл несколько лет, женился, прижил детей и оставался там, пока его не выручил и не привёз в Европу экипаж приставшего к острову корабля. Этот невольный естествоиспытатель природы и фауны своего нового отечества, нравов и обычаев его обитателей вошёл в Москве в моду. Его начали приглашать из дома в дом, где он рассказывал достопримечательности острова, свои похождения, горе, нужду, опасности, которым он подвергался, свою женитьбу на туземке, — одним словом, всю жизнь до своего избавления. За всё это его кормили ужинами и награждали деньгами. Такса за его вечера возвысилась до 15 рублей ассигнациями. Приедет, монотонным голосом проговорит заученный рассказ, поужинает, и при отъезде швейцар сунет ему в руку вознаграждение»[12].
Сребролюбивые эпигоны искони плетутся в обозе славы.
Фёдору Толстому суждено было сойтись с Александром Пушкиным — следственно, стать объектом постоянного внимания пушкинистов. В течение долгого времени именно представители пушкиноведения приумножали толстовскую библиографию. Правда, этот интерес был сдержанным и избирательным. Обычно он выражался в скупой биографической справке о графе и ограничивался исследованием (иногда скрупулёзным, как у Н. О. Лернера) эпизодов общения друзей-недругов и пушкинских сочинений, так или иначе связанных с Ф. И. Толстым. Как нам представляется, достоинство данного корпуса работ, довольно тенденциозных, заключается прежде всего в том, что они не позволили предать самоё имя графа Толстого забвению.
В 1926 году вышла в свет небольшая книга Сергея Львовича Толстого (сына классика) «Фёдор Толстой Американец». В предисловии к ней автор сокрушался: «К сожалению, источники, которыми мне приходилось пользоваться, хотя и многочисленны, но не богаты точными сведениями и нередко недоброкачественны. Вокруг Американца Толстого создался целый цикл легендарных рассказов, записанных авторами разных мемуаров; документальных же данных о его жизни — очень немного. Поэтому некоторые обстоятельства его жизни остаются невыясненными»[13]. Приходится, однако, констатировать, что (несмотря на помощь маститого М. А. Цявловского) в книге немало погрешностей. Кроме того, множество исторических источников весьма важного свойства осталось вне поля зрения Сергея Львовича, что обеднило его труд — поделку, по правде говоря, дилетанта, но никак не мастера историко-биографического жанра. Да и перлы типа: «Его (Ф. И. Толстого. — М. Ф.) жизнь может служить живой иллюстрацией того зла, которое причинял самодержавно-крепостной строй не только угнетаемым, но и угнетателям, извращая их психику и воспитывая в них неуважение к человеку и привычку давать полную волю своим страстям и порокам»[14] — не украсили сочинение. Столь абсурдные пассажи не были тогда — даже тогда — обязательны.