Границы мне мешают. Мне неловконе знать Буэнос-Айреса, Нью-Йорка.
Этот голос был сразу услышан сначала у нас, а потом и во многих других странах, потому что совпал с назревшим чувством опасной неестественности расколотого мира.
Поэты нашего поколения снова прорубали окно в Европу и теперь уже – в Америку. Но для Европы и Америки это окно оказалось окном в Россию – не в интуристовскую, с ансамблем «Березка» и одноименными магазинами, а окном, которое «выходит в белые деревья».
5. Евтушенко? Что это?
Про нас, шестидесятников, порой сквозь зубы говорят, что наша смелость была «санкционированной». Это зависть к тому, как нас любили. Нам никто ничего не дарил – мы брали с боем каждый сантиметр территории свободы. Сейчас ее распродают по гектарам.
Как вы увидите по архивным материалам этой книги, за мной шпионили не только мелкие стукачи, но председатели КГБ Семичастный и Андропов. Они считали меня, и не только меня, «антипатриотом». Но есть патриотизм правительства, а есть патриотизм Отечества.
Обвиненные официальными «патриотами» в недостатке патриотизма, «Доктор Живаго», «Летят журавли», поэзия нашего поколения, «Один день Ивана Денисовича», Сахаров на самом деле заставили весь мир взглянуть на нашу страну с уважением и ожиданием.
Какое общественное мнение существовало у нас сразу после смерти Сталина?
Общественным мнением и не пахло.
Многие лучшие люди страны, чьи личные мнения могли бы стать общественным, были уничтожены именно по этой причине. Сахаров в то время был засекреченным ученым – узником своих привилегий и, по его собственному признанию, плакал, когда умер Сталин. Солженицын и Копелев были в одной «шарашке» за колючей проволокой. Никакого «правозащитного» движения и в помине не было, да и латинское слово «диссидент», когда-то употреблявшееся в России, было позабыто.
И вдруг появился какой-то мальчишка со станции Зима, а вслед за ним еще несколько худеньких фигурок, называвших себя поэтами, и начали себе «позволять», требовать, чтобы были открыты пограничные и цензурные шлагбаумы.
Поэты моего поколения, сами того не осознавая, стали родителями нашего воскрешенного общественного мнения. Стихи опять, как в пушкинские и некрасовские времена, становились политическими событиями. Старый сталинский лис Микоян рассказал мне, как в 1955 году ехал по Якиманке и вдруг увидел толпу у Литературного музея, перегородившую правительственную трассу.
– Что тут происходит? – спросил он, высунувшись.
– Евтушенко, – ответили ему из толпы.
– Евтушенко? Что это? – спросил он.
– Как – что? Поэт…
Микоян признался:
– Я впервые увидел очередь не за продуктами, а за поэзией. Я понял, что началась новая эпоха.
Она и вправду начиналась.
Дубчек мне рассказывал, что, приезжая в Москву, он с превеликим трудом доставал по нескольку экземпляров тоненьких книжек поэтов нашего поколения и привозил их единомышленникам в Прагу. Но Пражская весна была раздавлена брежневскими танками, а вместе с ней и наши надежды на социализм с человеческим лицом.