1. Книга с выдранными страницами
Однажды в молодости мой друг Олег Целков нашел где-то на свалке в его родном Тушине зачитанный до дыр роман «Преступление и наказание» с выдранными или просто потерянными страницами. Художник, оценив это как дар судьбы, почти год таскал роман под мышкой, раскрывая то в метро, то в забегаловке, а то поутру на продавленной любовью тахте какой-нибудь случайной подружки, принадлежащей к той части человечества, которая и не догадывается о существовании Достоевского.
Художник уверял меня, что читать книгу с выдранными страницами еще интереснее, ибо пустоты можно заполнять собственными догадками.
Считайте, что вы нашли эту мою книгу на свалке. Она тоже похожа на роман с потерянными страницами и даже с пропущенными главами. Но они не выдраны – они просто-напросто еще не написаны.
Всю жизнь, с поспешной скрупулезностью сейсмографа, я лихорадочно записывал все подземные толчки и землетрясения двадцатого века, и порой мне было не до записывания собственного сердцебиения.
Меня называли эгоцентриком, а на самом деле я был эпицентриком. Но то, что я писал – даже не о себе, – тоже было мной. А то, что я писал, казалось, только о себе – иногда становилось больше, чем только мной. Эта книга – сдвоенная кардиограмма: моя и двадцатого века.
Когда мне было двадцать пять, я расстался с двадцатилетней, редкостно одаренной женщиной, которую любил больше всего на свете. Я написал стихотворение «Со мною вот что происходит», вернее, не написал, а выдохнул. После всех моих гимнастических упражнений с рифмами на сей раз они были простыми-простыми: «происходит – не ходит».
Я не придавал этому стихотворению никакого «общественного значения», считая его очень личным, написанным только для нее и для меня в надежде, что оно нам поможет. Стихотворение не помогло – было уже поздно. Но едва оно было напечатано, множество молодых людей стали переписывать его от руки, как будто я написал это о них, за них и для них.
Мы расстались навсегда с моей любимой, хотя еще долго дружили и при моих других женах, и при ее других мужьях, пока чья-то рука – уверен, что не ее собственная, – с мелким мстительным садизмом не выкорчевала все посвящения мне из ее стихов.
Но мои посвящения ей в моих стихах никто вычеркнуть не может. Ничего нет бессмысленней злобной ревности к прошлому. Там уже ничего нельзя переделать.
А «Со мною вот что происходит» продолжало жить, ибо то, о чем оно было написано, происходило опять и опять, и не только со мною. Сначала оно неожиданно чарующе прозвучало по-немецки, переведенное в ГДР, и нечаянно наложилось на тему разделенности уже не двух людей, а целого народа Берлинской стеной.
Через несколько лет это стихотворение вынырнуло песней в фильме Рязанова «Ирония судьбы, или С легким паром» и запелось под гитару в студенческих и рабочих общежитиях, у туристских костров. Позднее это, казалось бы самое интимное, стихотворение независимо от моей воли начало превращаться в ностальгически гражданское, когда столькие духовно близкие люди оказались географически отшвырнутыми друг от друга. Его очень часто просят прочесть на моих выступлениях наши бывшие соотечественники, разбросанные сейчас по всему земному шару – и в Израиле, и в США, и в Австралии, и в Германии. Впрочем, я непозволительно оговорился – соотечественники не бывают «бывшими».
А сейчас, когда я выступаю в так называемом ближнем зарубежье, где в насильственном положении «иностранцев» вдруг очутились столькие русские, особенно горько стали звучать мои строки, написанные тогда, когда я и предположить не мог, что Советского Союза не будет.
О, кто-нибудь, приди, нарушьчужих людей соединенностьи разобщенность близких душ!
Вот как мой личный дневник порой невольно превращается в дневник века. Невольно, но не случайно.
Выдранные или ненаписанные страницы иногда прирастают.
2. Ни с болонками, ни с овчарками
Мандельштам писал: «Мне на плечи бросается век-волкодав». Мандельштама, да и многих других, этот век безжалостно придушил. Но тогда двадцатый век был еще молодым волкодавом, во цвете сил. К счастью для нашего поколения, когда мы, перестав быть детьми, стали молодыми, век-волкодав постарел, его зубы начали крошиться. Он еще время от времени бросался на нас, но хватка была уже не та. На наше счастье, эпоха явилась к нам не только в образе волкодава, но и в образе волчицы, выкормившей нас. Шестидесятники – это маугли социалистических джунглей.
Я писал не чернилами, а молоком волчицы, спасавшей меня от шакалов. Не случайно я был исключен из школы с безнадежной характеристикой – с «волчьим паспортом». Не случайно на меня всегда бросались, чуя мой вольный волчий запах, две собачьи категории людей, утробно ненавидящие меня, а заодно со мной и друг друга, – болонки и сторожевые овчарки (профессиональные снобы и профессиональные «патриоты»).
Я счастлив, что с таким же «волчьим паспортом» я «исключен» из всех тусовок – я не принадлежу ни к одной партии, ни к одной мафии, ни к нашему выпендрежному бомонду, который только прикидывается независимым, а на самом деле болтается между партиями и мафиями. Я ни с болонками, ни с овчарками.
«Волчий паспорт» – вот моя судьба.
3. Негр на мосту
Герой книги – вовсе не Евтушенко, а двадцатый век, увиденный его глазами.
Но одновременно это и Евтушенко, увиденный глазами двадцатого века. Глаза эти разные.
Любящие. Ненавидящие. Верящие. Недоверчивые. Полные благодарных слез. Недоумевающие. Издевательски ухмыляющиеся. Сопереживающие. Гаденько злорадные. Впервые увидевшие меня в своей и моей молодости, но не забывшие.
В 1987 году я повез мою юную жену Машу на смотрины к Олегу Целкову в Париж. Она была первый раз в этом городе, и разве было возможно не показать ей Эйфелеву башню! Было раннее, чуть сиреневое субботнее утро, когда мы шли с Машей по Парижу, еще совершенно пустому. Мы переходили старенький, ссутулившийся мост над Сеной.
На мосту никого не было, и только силуэт Эйфелевой башни, уменьшенный расстоянием, маячил вдали. И вдруг, перегораживая этот силуэт, в конце моста выросла здоровенная фигура седобородого негра в черном длиннополом пальто и ярко-красном шарфе, развевающемся на ветру, как язык пламени. Негр был похож на чернокожего Хемингуэя.
Негр не приближался к нам, а надвигался на нас. А по мере этого «надвигания» его лиловые губы отворялись все шире и шире, и в них, как кукурузный початок, сверкала изумленная крупнозубая улыбка, а руки постепенно раскрывались навстречу нам. Негр уже не шел, а бежал, распахнув руки для объятий, и из уст вырвалось задыхающееся: