— Лет двенадцать назад я подвозил к вам с работой одну стенографистку… Александру Серебрякову[2], — мимо воли улыбнулся в ответ Кричевский, теряя служебную недвижность тщательно выбритой физиономии.
— Да, да, теперь припоминаю! — сказал Анатолий Федорович, потирая свой сократовский лоб. — Такая милая девушка…
Оба они, увлекшись неожиданным воспоминанием, перестали обращать внимание на министра, который, потоптавшись неловко, напомнил о себе густым покашливанием, милостиво кивнул обоим, пожелал плодотворной беседы и величаво удалился.
— Отменной честности человек, — ласково сказал вслед Муравьеву Кони, — но, боюсь, ему не отстоять дальнейшего продвижения судебных реформ. Я ведь в юстиции нашей от самых истоков. Так сказать, «дней Александровых прекрасное начало»… Вы, Константин Афанасьевич, простите мне официоз сей с вызовом вашим в Министерство. Я никак не ожидал от начальства моего, что оно так переусердствует. Я сам квартирую не здесь, а в Сенате; в этом здании у меня и кабинета нет, так что и пригласить вас некуда. Не сочтите за труд пообщаться прямо в приемной, у окошечка вот…
— Весьма польщен, — ответил Кричевский, немного смущенный обилием слов, изливаемым на него привычным к речам обер-прокурором.
Они встали в углу приемной, у малиновой портьеры тяжелого бархата с кистями.
— Видите ли, — начал Анатолий Федорович, осторожно касаясь пальцами мохнатых пыльных кистей, — дело это весьма показательно для России и имеет последствия, далеко идущие, о которых, может быть, мало кто из его фигурантов догадывается. Огласку, благодаря этому нижегородскому журналисту Короленко[3], оно получило изрядную. Вы, я полагаю, тоже следили за ним по газетам?
— Так точно, — привычно наклонил шею Кричевский.
— Находясь здесь, в Петербурге, вдали от всех обстоятельств, я ни в коей мере не считаю возможным подменять собою и мнением своим правосудие, — сказал Кони, глядя неотрывно на Кричевского. — Пустопорожнее гадание полагаю в данном случае неуместным. Случаи, напоминающие отдаленно все, что случилось возле села Старый Мултан, имели место в последние годы. Они мне известны по документам сенатских слушаний. Сенат и Священный Синод обращают особое внимание на подобные явления в обществе. Один черемис[4], проживающий одиноко в чуме на Новой Земле, сделал себе из тряпок идола, куклу, и принес ему в жертву молодую девушку, которая случайно забрела к нему. Проведав об этом, соседи, такие же черемисы, скрутили его, отвезли на материк и выдали русским властям. Как видите, даже там, среди грозно царящей ночи, духовный мрак не без просвета. Человеческая жертва — не культ, не религия, не верование целой народности или хотя бы только горстки людей. Это единичный случай, случай безобразный, но исключительный. Злой изувер должен был сам выдумать и состряпать себе бога из тряпок и лохмотьев, чтобы утолить его невинной человеческой кровью!
Обер-прокурор, увлекшись, поднял было палец, но тотчас опомнился и понизил голос. Кричевский смотрел на него внимательно, пытаясь уловить нечто в этом теплом лучистом взгляде.
— Другой случай, ближе к месту нашему, имел недавно быть в Казани, — продолжал Кони. — Некий татарин, приведенный в отчаяние болезнью своего сына, заманил к себе соседскую девочку, тоже магометанку. Он убил ее, вынул у нее сердце и проделал над ним какие-то магические манипуляции, в среде его единоверцев известные, но осуждаемые ортодоксальным исламом. Соседи-магометане выследили его, донесли властям, и всячески помогали изобличению убийцы. То есть, речь опять идет о единичном, исступленном и суеверном изуверстве, которое возможно, как исключение, как уродство, во всякой темной среде, будь то среда русских, татар, вотяков — безразлично. Мултанское жертвоприношение — совсем другое дело, совсем другое…
Кони взял Кричевского за обшлаг полицейского кителя, вычищенного и отутюженного Верочкой, и веско сказал:
— Нашему суду предстоит дать ответ на вопрос — где мы живем? Существует ли прочная основа культуры родины нашей, или это лишь паутина, тонкая сеть, наброшенная предками на спину дикого чудовища тьмы, зверя-Левиафана, именуемого Евразией? От этого ответа, который я, как юрист, приму безоговорочно, зависит, что же делать нам далее.
Анатолий Федорович близоруко поморгал белесыми ресницами и продолжил:
— Существует еще один аспект. Дело сие есть наилучшая проверка на прочность всей судебной системы нашей, многими великими умами выстраданной. Ваш покорный слуга отдал ей всю жизнь. Ныне и в свободной Америке, и в просвещенной Европе наблюдаю я неправосудные решения, в нарушение законов принятые, в угоду власть и деньги имущим. И в этом деле, как изволили вы, очевидно услышать, есть интересы сфер весьма высоких, и от истинного правосудия далеких. Противостоят им люди темные, бедные, у них даже на адвоката денег нет. Их защищает присяжный поверенный Сарапульского суда, некто Дрягин, один на всех семерых. Лично не знаком, только по переписке, по кассациям. Удивительный, я вам скажу, господин! За копеечное жалование от казны уже четвертый год не дает обвиняемых в каторгу! Третий суд будет вести! Вот на таких людях наша Россия и держится, милостивый государь!
— Вы не тревожьтесь, Анатолий Федорович, — сказал Кричевский, тронутый искренним и глубоким волнением своего именитого собеседника. — Я ведь в полиции с юных лет. Меня отрубленной головой не удивишь.
— Нет, голубчик! — решительно возразил обер-прокурор, нервически дергая за кисть портьеры. — Надобно тревожиться! Ведь с вами еще ваше полицейское начальство говорить будет! В этом деле ушки местной полиции ой как торчат! Не дайте отклонить себя от установления истины! Недопустимо обращение суда в орудие для достижения чуждых правосудию целей! Россию спасет во всех бедах ее только справедливый суд! Какие бы ни были власти, правительства и времена! Будет такой суд — будет стоять Россия. Не будет — сгинет она в пучине, которой и имени-то нет. А, впрочем, есть! Имя этой пучине — Мултанское дело! Вы сами женаты? И дети есть?
— Дочь, — улыбнулся Константин Афанасьевич. — Шесть месяцев и двенадцать дней.
— Боже мой! — вскричал Кони. — Как же они командируют вас?! Я немедленно пойду к министру и добьюсь вашей замены! Немыслимо оставлять малютку с матерью в столь младенческом возрасте!
Намереваясь идти прямо в кабинет Муравьева, добрейший Анатолий Федорович дернул еще раз за кисть — и вдруг оторвал ее совсем от малиновой портьеры. Обер-прокурор смутился, как мальчишка, боязливо оглянулся на секретаря, сидящего далеко, у противоположной стены приемной, и сделал безнадежную попытку как-то приладить оторванное украшение на прежнее место.