Дома я изобретал какую-нибудь ложь, чтобы оправдать свои ранние отлучки, — общения с матерью я и без того избегал — и целыми днями слонялся по жаре как неприкаянный. Так продолжалось все лето. Тогда-то женщины и опостылели мне.
А год спустя после этих событий мой дядюшка, несколько испорченных нравов, зато единственный из всех родичей приятный человек, у кого я гостил летом, смастерил для меня приставную лестницу с крючьями, чтобы я прямо из своей комнаты мог взобраться в соседнюю квартиру этажом выше, где по вечерам принимала ванну неописуемой красоты дама. Из-за жары окна ванной комнаты были распахнуты настежь, и однажды, паря между небом и землей, я ступил на подоконник и, чтобы не напугать красавицу, шепнул:
— Это всего лишь мальчик…
Она и не испугалась, — ведь до этого видела меня не раз — только посерьезнела вдруг. Затем молча сделала мне знак рукой. Я соскочил с подоконника, и она с затуманенным взором приняла меня в свои объятия.
Словом, всего два этих — признаться, весьма непритязательных — любовных похождения и значились на моем счету в юности.
Остальные настолько незначительны, что и вовсе не заслуживают упоминания. Женщин я чурался и высмеивал породу пылких воздыхателей… В голове роились всякие пакостные мыслишки вроде этой: горделиво, с неприступным видом восседают в ресторанах, а между тем мне известно про них кое-что такое… Ну и тому подобное. Отношения с женщинами я, как свойственно многим в молодости, толковал упрощенно. Все здесь ясно и понятно — думалось мне.
Интересы мои постепенно переключились на еду, в особенности по мере того, как в ходе путешествий передо мной открывались все новые и новые миры. Один из моих знакомых, генерал Пит Менгз, как-то раз в моем присутствии рискнул заметить, что человек, мол, хуже свиньи, поскольку норовит отведать-попробовать все на свете. Я же на этот счет противоположного мнения. Как иначе постигнуть чужие вкусы и обычаи? Да и вообще, я убежден, что, если хочешь проникнуть в душу того или иного народа, надобно прежде всего вкусить их блюд.
В точности так я и поступал. Нет такого сорта вяленой баранины, будь та проперченной и жгучей, как пески Сахары, которой бы я не отдал должное. Не говоря уже о базарах, где на открытых жаровнях готовятся национальные кушанья! Идешь, бывало, по базару в Персии, среди чанов с тестом для выпечки хлебов — магометане великолепные мастера месить тесто и печь хлебы. К тому же не только стряпают превосходно, но и чистоту блюдут неукоснительно: на поварах фартуки снежной белизны, медная утварь начищена до блеска, — сам весь пропитаешься диковинными ароматами, которые не в силах забыть месяцами. Если не подворачивалось других занятий, я способен был просиживать там часами, лучшего отдыха для меня не существовало. Можно ли вообразить что-либо прекраснее пестроты и сутолоки чужеземного базара, его яркого многоцветья, взрывов смеха и звучания речи, которая тебе не понятна! А когда созерцание все же утомит тебя, велишь подать какое-нибудь необыкновенное кушанье и, насытясь, вновь предаешься бездумной праздности.
Знакомые называли меня «чудовищем» за то, что я норовил все опробовать и съесть, и за другую мою черту: не было такой работы, на какую я бы не подрядился. Никаким трудом не гнушался.
Всякое занятие оказывалось мне по плечу, не останавливало даже, если по три-четыре месяца приходилось жилы тянуть. Об этом свойстве моем знали и владельцы судов.
«Надрывается, как вол!» — раз отозвался обо мне Эбертсма-Лейнинген, парень из наших, над которым я вдосталь потешался, потому как для него сроду не находилось работы, я же всегда был при деле.
«Вол так вол, — думал я. — Очень даже полезная порода». Зато я способен на такое, чего никакому волу не осилить: могу не есть и не спать, если потребуется. Словом, что касается трудов или вынужденных лишений, никакие нагрузки не казались мне чрезмерными, если же речь шла о поднятии бодрости духа, тут я удержу не знал, преступая все границы возможного. Где теперь те славные денечки! Словно не обо мне рассказ, говорю — и самому не верится. Печально это, что уж тут отрицать.
«За всякие излишества приходится расплачиваться», — подвел я итог в душе.
Шкипером я тоже заделался довольно рано. Едва на губах молоко обсохло, а мне уже стали доверять ценнейшие грузы. Между тем я и сам научился обделывать делишки, возможности-то всегда подворачиваются, так что я постепенно оперился и к тридцати годам сколотил приличный капиталец.
И тут со мной приключилась беда, к тому же немалая. Меня постигла участь всех моряков — болезнь желудка. Внутри все словно панцирем сковано, куска не проглотить. Дело было так.
Наш корабль стоял в Неаполе, и я накупил всякой снеди в лучшей гастрономической лавке. Я вообще люблю делать покупки в Италии: хозяева неизменно доброжелательны, а на прилавках чего только нет. Вот и в этом магазине глаза разбегались от изобилия: окорока один другого аппетитнее, всевозможная дичь — от жаворонков, дроздов, перепелов и до упитанных уток; некоторые зажарены до румяной корочки, остальные дожидаются жарки, радуя глаз нежным желтым жирком; с головой, упрятанной под крыло, они казались экзотическим украшением мраморного прилавка. Я готов был часами любоваться изысканными закусками, пышными булками и калачами, горками орехов и каштанов, отборными гроздьями винограда, аккуратными пирамидами яблок и бутылками доброго вина, Бог весть почему напоминающими бойких молодок.
Изрядно набрав всякой всячины, я расплатился хрустящими ассигнациями, чтобы взамен насладиться шуршанием свертков. Это ведь особое удовольствие — идя по улице, слушать, как они меж собой шушукаются. Задушевный разговор их всегда был мил моему сердцу, но на сей раз я рассудил по-другому. Стоит ли нагружать себя уймой свертков и пакетов? Пускай доставят покупки на борт, тем более что в городе у меня кое-какие дела и надо еще созвать компанию на вечер. Так я и поступил.
— Ah, ah, Jacopo, carissimo amico mio, приветствую, друг мой любезный! — загалдели итальянцы, едва я сунул нос в их контору, и поспешили мне навстречу с распростертыми объятиями. Известное дело: итальяшек макаронами не корми, только дай им поднять шум на ровном месте, ну, а кроме того, мои приятели знали — если уж я зову к ужину, грех отказываться, не прогадаешь.
«А не подкрепиться ли малость в преддверии пиршества?» — подумалось вдруг мне, и я завернул в одно весьма приятное местечко. На молу, у самой воды, находился уютный кабачок. Посетителей в эту пору было раз-два и обчелся, тишина и покой вокруг так и манили к блаженной праздности. Я не стал противиться соблазну. Внутри расположилась компания парней, они угощались дешевыми устрицами с небольшими ломтиками белого хлеба и запивали снедь вином; я тотчас присоединился к ним, и мы прекрасно скоротали время за беседой. Раковины булькали в ведрах воды, когда мы опускали их туда, чтобы прополоскать, и все вокруг сияло чистотой: каменный мол, где мы сидели, море и сама жизнь, когда сердца были распахнуты навстречу друг другу. Красу дня увенчало солнце, багровым шаром опустившееся в море напротив Посилиппо.