Да, конечно, может быть, когда-нибудь, под настроение, я и разыщу кого-либо. Но не сейчас. Всякому плоду свое время!
А я вообще до сих пор — до двадцати семи лет — пребываю в прекрасном состоянии цветения. И изрядно уже от цветения устала. Уж скоро осыпется мой цвет, а солнышко почему-то все не поднимается над горизонтом… Однажды выглянуло оно для меня — давно, когда я еще училась в институте, — вспыхнуло ярко и тут же погасло. Это был Сережа… С тех пор цвету я будто во мраке. Во всяком случае именно так представляется мне моя жизнь. А как хотелось бы все обустроить разумно в своей судьбе! Чтобы все было вовремя и полной чашей. Кажется, все для того есть: и внешностью Бог не обидел, и не сделал дурочкой, и не отнял здоровья.
Вот только счастье, своенравная жар-птица, облетает стороной ту ветку, на которой я цвету.
Кроме Санкт-Петербурга, есть у меня еще историческая родина, на которой я никогда не была, — Саратов. Это по материнской линии. Но что-то в Саратов меня не тянет. Вероятно потому, что это такая же провинция, как и Бийск, а молодых, к коим я себя еще причисляю, известно, привлекают большие города. Почему? Большие города — большие возможности, перспективы; или хотя бы большие надежды…
Мои возможности, перспективы с каждым годом все меньше. И надежды мои потихоньку угасают. Жизнь моя, быт вошли в какой-то замкнутый цикл, который быстро исчерпал все свои вероятности и обрел вместе с тем завидную устойчивость. Это как болезнь, мой общежитский быт, как устойчивая хроника: человек, бедняжка, кашляет, кашляет — и год, и два, — и все никак не излечится. И маячит как будто какое-то разрешение впереди, но никак не приблизится. И если что-то не поменять в своей жизни — круто, решительно, — то тебе не вырваться из порочного цикла никогда. А в двадцать семь что-то круто менять трудней, чем в двадцать. С каждым годом человек становится все консервативней, особенно — женщина. Консервативность, некая стационарность, оседлость — вот те качества, какие, кроме прочих, отличали женщину от мужчины во все времена. Сама природа, наделив женщину этими качествами, предопределяет ей судьбу хранительницы очага. И даже в анатомическом смысле (широкий таз, короткие ноги, слабые суставы) женщина более приспособлена для сидения, нежели для образа жизни подвижного. Это я смею утверждать как почти медик: женщины не очень любят кардинальные перемены в своей жизни. Тем более — когда не на кого опереться.
Вот и сижу год за годом у постылого общежитского очага и чего-то жду. Но сама не знаю — чего? Налетит ли на мой цветок ветер и сорвет с ветки, явится ли солнечный принц или мне так и суждено остаться не отмеченным ни Богом, ни человеком пустоцветом? И не знаю я, как менять, по какому новому кругу разворачивать — собственную жизнь: искать другую работу? уезжать в другой город? бегать на танцы в военное училище, как бегают девчонки (и это мне — старухе!)? ходить с тоскливым лицом в клуб «кому за тридцать», как ходят совсем старухи? Нет, все это выше моих сил. И я не отчаялась еще: засыпая, не плачу в подушку, не дрожу от страха перед одиночеством. Просто жду терпеливо свое солнышко.
Нет, прикатит оно ко мне не на «мерседесе»! Оно взойдет однажды — просто, естественно. И я повернусь к нему вся, и раскроюсь; тайную сущность свою, которая и для меня пока что тайна, с трепетом обнажу… и себя, и его познаю… Но что-то так долго не восходит мое солнышко, что я уж и в растерянности — а с какой стороны должно оно взойти?
Я стою, опершись на гранитный парапет, и смотрю на реку.
Быстрокрылые чайки, которых тут, видно, прикармливают досужие гуляющие и туристы, так и вьются вокруг меня, кричат, со свистом рассекают воздух. Просят какой-нибудь корм. Я открываю сумочку, достаю бутерброд — хлеб с маслом. Кусочек отщипываю для себя, остальное крошу в Неву. Птицы хватают хлеб едва не на лету, шумят, дерутся. От бутерброда моего скоро остается лишь воспоминание. Чайки, покружив надо мной еще пару минут, огорченно разлетаются. Легко, быть может, чуточку печально плещется о набережную река…
«О чем это я думала?»
Саратов, провинциальный городок… В связи с совсем другим катаклизмом отсюда и из окрестностей, а также из других мест: с Северного Кавказа, из Крыма, с Украины и иных регионов компактного проживания немцев — были переселены в Среднюю Азию и Западную Сибирь тысячи и тысячи ни в чем не повинных людей. Среди них и дедушка мой, тогда еще совсем молодой человек, двадцать пятого года рождения, Адам Александрович Штерн. Несколько черных военных лет дедушка, как и большинство молодых советских немцев, провел в трудлагерях. А это почти то же, что в фашистских концлагерях. Но ему посчастливилось выжить. Все немцы так и остались на поселении в тех местах. Дедушка скоро оказался в Бийске, там женился на Эльфриде Маер, и в сорок восьмом году родилась моя мама Алина. Потом родился дядя Лео; третий ребенок в семье был поздний — дядя Рихард (Ричка), который всего на четыре года старше меня.
Судьба разбросала детей Адама…
Алина осталась в Бийске, вышла замуж за врача-педиатра Игумнова Николая Петровича; дядя Лео был умница, закончил политех, был распределен в Караганду, где до сих пор работает главным инженером на одном из крупных предприятий. Дядя Рихард, прославившийся в Бийске как шалопай и баламут, увязался за братом Лео в Казахстан. В Караганде долго не задержался — не пришелся ему по вкусу черный шахтерский хлеб. Понесла Ричку нелегкая дальше, и остановился он наконец в маленьком поселке Берлик, Чуйской области, где сел за рычаги тяжелого гусеничного трактора «ЧТЗ». Там же в Берлике Ричка женился на красавице-немочке голубоглазой Иде и произвел на свет кучу детей.
Пару раз я гостила в Берлике. Нет на свете ничего чуднее этих созданий — Ричкиных детей. Я любила ходить с ними купаться на речку. Они были тогда очень загорелые, шумные и голопузые. Счастливые, солнечные мгновения моей жизни! Ричка построил большой дом, заметно остепенился. Но глаза — лукавые, быстрые, цепкие — до сих пор выдают в нем авантюриста. Его называли в колхозе уважительно Рихардом Адамычем. Это резало мне слух. Ричка — он и есть Ричка. Шалопай и баламут… Друзья именовали его иначе, полууважительно-полуиронически — Агдамыч, поскольку имел Ричка некоторое пристрастие к плодово-выгодному вину «Агдам».
Мама моя, всегда преклоняясь перед авторитетом дяди Лео, главного инженера, над Ричкой подсмеивалась, говорила, что это о нем, о ее брате, сложены стихи, какие известны всякому школьнику, изучающему немецкий язык, в пятом-шестом классе:
Mein Bruder ist
Ein Traktorist
In unserem Kolchos…[1]
Поэт этот явно не Гете. А Ричка не обижался. Он никогда ни на кого не обижался; он был для этого всегда слишком иронически настроен.
Дедушка и мой отец построили в Бийске дом своими руками. Дом в частном секторе. Провели канализацию, водопровод. Все городские удобства были нам не чужды. При доме разбили маленький садик и такой же маленький (совершенно советский) вскопали огород. Дом наш в Бийске — на две половины. В одной живут гроссмутер и гроссфатер[2], а в другой — мои родители и моя сестра Рита с мужем и ребенком.