(Платон. «Федр». — М.: Прогресс, 1989, с. 3–4.)
Суть в том, что во времена Сократа смысл большинства мифов, принадлежавших прежней эпохе, или был забыт, или держался в тайне отправителями того или иного культа, хотя сами мифы еще сохранялись как изобразительный ряд в искусстве и до сих пор живут в сказках, из которых поэты черпают свои темы. Когда философу предложили поверить в Химеру, кентавров и крылатого Пегаса, то есть в культовых представителей пеласгического мифа Творения, ему ничего не оставалось, как отвергнуть их, потому что с точки зрения зоологической они не могли существовать. Точно так же, не имея никакого представления об истинной сущности «нимфы Орифии» или истории древнего афинского культа Борея, он мог дать лишь глупейшее, зато натуралистическое описание насилия, совершённого Бореем: ветром Орифию столкнуло в пропасть и она разбилась.
Всё, что упомянуто Сократом, я рассмотрел в моей книге и всему нашел удовлетворяющее меня объяснение, но будучи «человеком особых способностей», я не могу согласиться с тем, что Сократ счастливее меня, или у меня больше свободного времени, или что понимание языка мифа не имеет никакого отношения к пониманию себя. Судя по раздраженному тону, каким он говорит о «доморощенной мудрости», он много времени провел, размышляя о Химере, о кентаврах и обо всех прочих, однако не придумал оснований для их существования, потому что не был из племени поэтов и не верил им, и к тому же, как он сам признался Федру, ему, убежденному горожанину, редко приходилось посещать сельские местности: «В отличие от людей, поля и деревья ничему не учат меня». Изучать же мифологию — и я еще это докажу — невозможно без знания мудрости деревьев и наблюдения в разные времена года за жизнью на полях.
Сократ, повернувшись спиной к поэтическим мифам, отвернулся и от богини луны, которая вдохновляла их и требовала, чтобы мужчина платил духовную и сексуальную дань женщине, поэтому то, что называется платонической любовью (то есть бегство философа из-под власти Богини в интеллектуальный гомосексуализм), в сущности можно было назвать сократовской любовью. Он не оправдается своим невежеством, так как мантинеянка Диотима, пророчица из Аркадии, которая чудесным образом предотвратила мор в Афинах, однажды напомнила ему о том, что любовь мужчины должна быть направлена к женщине и что Мойра, Илифия и Каллона — Смерть, Рождение и Красота — соединяются в Тройственной Богине, которая властвует над всем, что появляется на свет — физическим, духовным и интеллектуальным. В том месте «Симпозиума» Платона, где Сократ сообщает о мудром речении Диотимы, пир прерывается вторжением пьяного Алкивиада, который ищет прекрасного юношу Агафона и находит его рядом с Сократом. Тогда он всем сообщает, будто сам когда-то поощрил Сократа, влюбившегося в него, на акт содомии, от которого тот, однако, философски уклонился, совершенно удовлетворившись невинными объятиями своего возлюбленного. Услышь Диотима об этом, она бы скривилась и трижды плюнула себе за пазуху, ведь если такие богини, как Кибела или Иштар, вполне терпимо относились к содомии даже в собственных храмах, то идеальный гомосексуализм — гораздо более серьезное отклонение от моральной нормы, когда мужской интеллект пытается стать самодостаточным. Ее месть Сократу, если можно так сказать, за его желание познать себя в аполлонийском духе, вместо того чтобы предоставить эту задачу жене или возлюбленной, была весьма характерной и заключалась в том, что она подсунула ему в жены сварливицу и в качестве предмета идеального обожания — того же Алкивиада, который опозорил его, став порочным, безбожным, вероломным и себялюбивым — гибелью Афин. Это она остановила течение жизни Сократа настойкой из цикуты — посвященного ей как Гекате[5]растения с белыми цветами и мышиным запахом, — назначенной ему его согражданами в наказание за развращение молодежи. После смерти Сократа ученики сделали из него мученика. Благодаря им, мифы впали в окончательную немилость и в конце концов были выброшены на улицу и в качестве извращения истории стали «предметом исследования» для Евгемера из Мессении и его последователей. Евгемерическое представление, например, о мифе об Актеоне говорит о том, что на самом деле он был жителем Аркадии, настолько увлеченным охотой, что его расходы на содержание своры собак поглотили все его состояние и имущество.
Но даже после того, как Александр Великий совершил деяние, имевшее величайшее нравственное значение, хотя это редко признается, и разрубил гордиев узел, древний язык выжил в своей первозданной чистоте только в тайных мистериях в Элевсине, Коринфе и Самофракии, а когда и там до него добрались беспощадные ранние христианские императоры, ему продолжали обучать в поэтических школах Ирландии и Уэльса и на шабашах ведьм в Западной Европе. Как народная религия он исчез в конце семнадцатого столетия, и если в индустриальной Европе кто-то еще изредка пишет магические стихи, это происходит скорее благодаря вдохновенному и ничем не объяснимому возвращению к первоначальному языку (дикому обретению речи на Троицу), чем скрупулезному изучению его грамматики и словарного запаса.
Постижение английской поэзии должно начинаться не с «Кентерберийских рассказов», и не с «Одиссеи», и даже не с «Книги Бытия», а с «Песни Амергина»[6]— древнего кельтского календаря-алфавита, найденного в нескольких, естественно несовпадающих ирландских и валлийских вариантах и коротко суммирующего поэтический миф в его рассвете.
Я попробовал восстановить текст:
Я — олень: семи отростков,
Я — поток: пересекающий равнину,
Я — ветер: на глубоком озере,
Я — слеза: разрешенная солнцем,
Я — сокол: над утесом,
Я — колючка: под ногтем,
Я — восторг: среди цветов,
Я — колдун: только у меня
Холодная голова окутана дымом пожара.
Я — копьё: охочее до крови,
Я — лосось: в пруду,
Я — приманка: райская,
Я — гора: где гуляют поэты,
Я — вепрь: красный, жестокий,
Я — бунтовщик: грозный рок,
Я — волна: уносящая к смерти,
Я — младенец: только я