Когда в знойный послеполуденный час в день большогоцерковного праздника, аккуратно одетый, с чистыми, блестящими кудрями, он шелпо запруженным улицам в медленной процессии вместе с другими оскопленнымимальчиками, то гордился тем, что является одним из них. Их песнопения плыли ввоздухе, как смешанный аромат лилий и свечей. И когда они вступали под высокиесводы церкви, а потом, среди великолепия, подобного которому ему прежде недоводилось видеть, их тонкие голоса неожиданно набирали силу, Гвидо испытывалнастоящее счастье.
* * *
Много лет все складывалось для него удачно. Консерваторскаядисциплина не докучала ему. Он был обладателем сопрано, от которого дрожалистекла. Стоило ему взять в руки перо, как он тут же принимался царапать ноты.Сочинять музыку он научился раньше, чем читать и писать. Учителя любили его.
Но по прошествии времени он стал понимать больше.
Прежде всего Гвидо осознал, что не все мальчики-музыкантывокруг него были в раннем детстве оскоплены. Некоторым из них предстояловырасти в настоящих мужчин, жениться, иметь детей. Но как бы виртуозно нииграли скрипачи, как бы прекрасно ни сочиняли композиторы, никто из них никогдане мог достичь богатства и славы великого певца-кастрата.
Во всем мире итальянские музыканты были нарасхват — ихприглашали в церковные хоры, придворные оркестры и оперные театры.
Но лишь певцам-сопрано мир поклонялся. Лишь за нихсостязались между собой короли, лишь они заставляли зал слушать себя, затаивдыхание. Певцы-сопрано выражали саму суть оперы.
Имена Николино, Кортоно, Ферри еще помнили много лет спустяпосле того, как были забыты имена писавших для них композиторов. И в маленькоммирке консерватории Гвидо был частью элиты, привилегированной группы, членовкоторой сытнее кормили, лучше одевали, селили в более теплых комнатах, холя илелея тем самым их исключительный талант.
Но по мере того как ряды кастратов расширялись, достигшиеопределенного возраста уходили, а их место занимали новые, Гвидо увидел вскоре,что, хотя ежегодно под ножом оказывались сотни детей, лишь горстка из нихобладала действительно прекрасными голосами. Их привозили отовсюду: Джанкарло,ведущий певец Тосканского хора, был оскоплен в двенадцатилетнем возрастеблагодаря доброте деревенского маэстро, который привез его в Неаполь; Алонсо,родом из семьи музыкантов, был обязан операции своему дяде-кастрату; а гордыйАльфредо уже так давно жил в доме хозяина, что не помнил ни родителей, ниоперировавшего его хирурга.
Но были среди них и такие же мальчишки, как Гвидо, —те, что попали сюда немытыми, безграмотными, не знающими ни словапо-неаполитански.
Теперь ему было совершенно очевидно, что родители простопродали его. Но его интересовало, удосужился ли какой-нибудь маэстро проверитьего голос, прежде чем сделка была совершена. Он не мог этого вспомнить.Возможно, он попал в их сети как случайная ценная добыча.
Но все это Гвидо узнавал по обрывкам дошедших до него слухови ни с кем не делился своими открытиями. Ведущий певец в хоре, солист наконсерваторской сцене, он уже писал упражнения для младших учеников. В возрастедесяти лет его повезли в театр слушать Николино, дали ему личный клавесин[5] и разрешение оставаться допоздна, чтобы практиковаться.Теплые одеяла, хороший костюм и многое другое были наградами, о которых он несмел бы и заикнуться. К тому же его то и дело возили петь перед восхищеннойпубликой в блеске настоящего палаццо.
* * *
К тому времени, как на втором десятке жизни Гвидо началиобуревать разные сомнения, он уже успел заложить для себя отличный фундамент вучебе и дисциплине. Его голос — высокий, чистый, необычайно легкий и гибкий —считался теперь общепризнанным чудом.
Но, как это бывает с любым человеческим созданием, несмотряна мутацию, связанную с оскоплением, кровь предков продолжала оказывать влияниена его формирование. Отпрыск смуглых и коренастых людей, он не мог выраститаким же высоким и тонким, как тростиночка, евнухом, как многие другиекастраты. Его фигура была скорее тяжелой, пропорциональной и внушающей обманчивоевпечатление силы.
И хотя в его курчавых каштановых волосах и чувственных губахбыло что-то от херувима, темный пушок над верхней губой делал его лицо болеемужественным.
На самом деле он выглядел бы очень привлекательным, если быне два обстоятельства: его нос, сломанный при падении в раннем детстве, былрасплющен так, словно по нему пришелся удар какого-то гигантского кулака. А вего карих глазах, больших и исполненных чувства, порой поблескивали хитрость ижестокость — наследие его крестьянского происхождения.
Его предки были неразговорчивы и расчетливы, Гвидо же выросупорным учеником и стоиком. Его предки занимались тяжким трудом на земле, оннемилосердно жертвовал собой ради музыки.
Но ни в манерах, ни во внешнем облике Гвидо не было никакойгрубости. Более того, воспринимая своих учителей как образец, он усвоил все,что мог, из их изящных манер, а также из преподаваемых ему поэзии, латыни иклассического итальянского.
Итак, он превратился в молодого певца весьмапредставительной наружности, необычные черты которой лишь придавали его обликуволнующую соблазнительность.
Всю жизнь кто-нибудь да говорил о нем: «Как он уродлив!», новсегда находился другой, кто восклицал при этом: «Но как он красив!»
Однако об одной своей особенности он даже не подозревал: вего внешности словно таилась угроза. Его предки были более грубы, чем теживотные, которых они разводили, и он сам выглядел как человек, которыйспособен на все.
И поэтому он, хотя сам и не подозревал об этом, был окруженсвоеобразной защитной оболочкой. Никто не пытался задирать его.
А в общем, все, кто знал Гвидо, любили его. Обычные мальчикиискали его дружбы так же, как и евнухи. Скрипачи души в нем не чаяли из-затого, что он очаровывался каждым из них по отдельности и писал для нихизумительно красивую музыку. Все знали Гвидо как тихого, серьезного, вежливогомедвежонка, которого перестаешь бояться, как только познакомишься с нимпоближе.
* * *
Гвидо шел пятнадцатый год, когда однажды утром он проснулсяи услышал приказание спуститься в кабинет маэстро. Он не встревожился. С нимникогда ничего не случалось.