спасибо, что жив остался.
— Кому говорить-то? — насупился Виктор, но вдруг повеселел. — Товарищ майор, а сундучки-то — целы! Надо их забрать. Разрешите, товарищ майор?
Майор махнул рукой. Ему было все равно.
А Виктор, довольный, вместе со связистом запихнул оба сундучка в кузов другой полуторки.
В один прекрасный день мы получили бумагу — мама сначала ничего не поняла, а потом с двумя санками, взятыми у соседей, мы поспешили на вокзал, в багажное отделение, забирать эти сундучки.
Воистину это был один из самых прекрасных дней всей нашей четырехлетней эвакуационной жизни. И уж точно — самый прекрасный в тот холодный и голодный февраль.
Их внесли в нашу маленькую, как вагонное купе, комнату. Бордовый был здорово обшарпан, а зеленый выглядел молодцом, будто новенький.
Я это сразу подметил. Так оно и должно было произойти. Гражданский сундучок, конечно, все выдержал, что досталось на его долю, но — измотался, устал. А военному все было нипочем, его зеленое обмундирование почти не пострадало; он готов был хоть сейчас вновь ринуться во фронтовые передряги.
Меня охватила сумасшедшая радость. Все, все самое главное из нашей прошлой жизни возвращалось. А этим главным в моем представлении было прежде всего то, что касалось отца и его военной летной службы.
Мама, то улыбаясь и торопясь, то вдруг медля, с влажными глазами, складывала наше богатство на полу.
Она, очевидно, сразу прикидывала, что можно будет носить, а что придется перешить, продать или обменять на продукты…
На следующий день я выкатился во двор в меховых собачьих унтах, кожаном шлеме и меховых рукавицах с крагами. Моего бравого вида не могла подпортить даже зимняя кацавейка, сшитая мамой из какого-то линялого драпа. Кацавейка меркла, терялась, ее никто не замечал. Все смотрели на мое летное обмундирование. Еще бы — в нашем дворе ничего подобного никогда не видели!
— Дай померить, — сказал, а не приказал (по обыкновению) Валька, потянувшись к рукавицам.
Я дал. Он натянул их, похлопал, повертел и уважительно вернул.
— Это для чего? — спросил Вовка, дотрагиваясь до кожаных штрипок с кнопками на шлеме.
— Для очков, — пояснил я, — чтобы не сваливались.
— Очки у тебя тоже есть? — спросил Ремка.
— А ты думал!
— Покажешь?
— После, — важно кивнул я, чувствуя, что становлюсь хозяином положения.
После этого я стал главным авторитетом в дворовой компании по всем авиационным вопросам. Для меня, впрочем, ничего удивительного в этом не было. Я-то знал назубок летные данные не только, например, наших ястребков «И-15» или «И-16», но и каких-нибудь там английских «харрикейнов» и даже польского «Пэзээль».
Верой и правдой служили нам сундучки.
Они были неисчерпаемы. Правда, бордовый скоро опустел, и его приспособили под картошку, зато зеленый, как хороший солдат, вновь и вновь приходил на помощь.
Когда не хватало еды, шли в ход резервы зеленого. Когда в безвыходном положении оказалась моя тетушка, ей была сшита шуба из мехового комбинезона. Когда собирали теплые вещи для фронта, мы с гордостью принесли вязаную фуфайку, свитер, шерстяное белье, носки, подшлемник, две пары шерстяных перчаток.
Всю войну они были с нами — бордовый, с выпуклой крышкой, на которой было удобно сидеть, и зеленый, окованный железом, с барашками. Он и поныне стоит, готовый отправиться, куда ему прикажут, и выдержать любой удар судьбы.