много в северной России, домики-крепости, домики-сторожа, принимающие на себя удары зимних вьюг и безрадостной осени.
Здесь предстояло мне жить и работать. «Что ж, — сказал я себе, — прекрасно. Лучшего места не найти».
Я вошел в дом. В кухне у облупленной плиты сидел плешивый дед. Он был занят серьезным делом: курил сигарету и глядел на фыркающий чайник.
— Здравствуй, дед, — сказал я. — Принимай гостей.
Дед посмотрел на меня спокойно. Он не удивился моему внезапному появлению, как не удивился бы приходу рыси.
— Здравствуй, коль не шутишь, — ответил он. — Чай, охотник?
— Нет, не охотник.
— По форме видать — флотский, а тут разные ходят.
Я снял бескозырку, стряхнул с нее дождевые капли, по-хозяйски повесил на гвоздь бушлат.
— Был флотский, а стал лесовик. Прибыл, дед, тебе в товарищи. Покажи, — где тут моя каюта?
Дед не был расположен к радушному гостеприимству. Он недовольно глянул на меня, целую вечность затягивался сигаретой и наконец произнес:
— Не шибко-то горячись. Волк тебе товарищ. Видали мы таких скакунов, которые, как зайцы, по лесу тягаются. Покажи документы.
Пришлось доставать документы. Дед дотошливо проверял их и, возвращая, видно для прояснения своих мыслей, спросил:
— Тебя что, силком сюда прислали или как?
— Зачем, — сказал я. — Сейчас силком никого не заставляют. Или тебя силком заставили?
— Ты в мое дело не встревай. Я тебе не ровня, — ответил дед. — Иди, покажу твою каюту.
Каюта, как и весь дом, имела жалкий вид. Пол не мылся, видно, с самой постройки, — на нем засохли куски грязи, клочьями висели засаленные обои. Гвозди в стене были единственным украшением комнаты.
— Красиво живешь: дворец, а не каюта.
— Мне и так хорошо. Красоту разводить ни к чему.
Я был другого мнения, и через полчаса дом походил на авральное судно. Хлопала дверь, вносились доски, стучал топор, на плите грелось ведро с водой, в комнате летала пыль и паутина. Были ободраны обои, сколочен топчан, столик. Дед смотрел на уборку с видимым безразличием, — мол, надо что-то делать новому человеку, но, когда я взялся за пол, он не выдержал:
— Ты что ж, выходит, не моряк, а баба? Разве мужик пол моет?
— Мужик, может, и не моет, — ответил я, — а нам по уставу положено. А ну берегись! — И я плюхнул мокрую тряпку ему под ноги.
Брызги полетели в деда; он отскочил бочком и, обиженный, ушел в свою комнату.
* * *
Так началась на кордоне моя жизнь. Ночью оба не спали: дед ворочался и фыркал, как чайник на плите, а я лежал тихо и глядел в потолок.
Изредка по шоссе проходили машины и на стене двигалась светлая тень. Я глядел на эту тень и вспоминал матросский кубрик, солнечных зайчиков, заскочивших в круглый иллюминатор, своих друзей. Они от меня ушли навсегда. Я перебирал в памяти свое прошлое. Оно было не так уж плохо. Что ожидало меня здесь? Как примет этот настороженный лес? Должен бы по-братски.
Утром в полосатой тельняшке я бегал по двору и делал зарядку. Утро было чистое. Просветленные капли висели рядком, словно их посадили так специально. Солнце заглядывало во все углы, обнаруживая желтые, красные, зеленые пятна. Медленно обсыхали ягоды рябины.
К моей зарядке дед отнесся неодобрительно. Он предложил вместо этого наколоть дров. В дровянике стоял запах опилок и еловой смолы. В углу лежали круглые березовые чурки. Под острием топора они шипели и выпускали сок. Я колол дрова до тех пор, пока не сломал топорище.
Ездили за водой. Сильва, спокойная, умная кобыла, размеренной поступью привезла телегу с бочками к колодцу и сама развернулась. Колодец был глубокий. Дед сказал мне:
— Рывками не тяни. Ведро оборваться может.
А мне в это утро хотелось тянуть только рывками, и ведро на третьем подъеме полетело вниз. Пока дед бегал за кошкой, я спустился в колодец.
Звучно падали капли, оставляя на черном дне колодца разводья, зеленел мох.
Кошкой я поднял ведро, чайник и ржавую кастрюлю.
— Ну вот, и барахлишком потихоньку обзаводимся, — сказал я, когда поднялся.
— На чужое не зарься, — вразумительно ответил дед и кастрюлю с чайником прибрал к рукам.
Пришлось мне чесать затылок. Ничего не поделаешь, раз нашелся хозяин. Можно было жить по-разному: быть обидчивым, выражать недовольство по поводу разных мелочей этому жадному огарку-деду, жаловаться, что нет кастрюли, нет одеяла, нет сапог и прочих вещей, а можно было все принимать с улыбкой. Кому нужна в лесу твоя кислая рожа!
Через несколько дней я принимал свой обход.
— Тут мудреного ничего нет, — говорил дед. — Знай ходи да поглядывай. Увидишь, кто балует, того цапе, — и он показывал, как этого баловника надо брать за шиворот.
Дед шагал по лесу привычно. Сучьев под его ногами будто бы и не было. Зато я шумел на весь лес, спотыкался о каждый пенек, и дед недовольно вздыхал.
— Восемь кварталов у тебя, — постоянно напоминал он, — сорок седьмой, сорок восьмой, сорок девятый, пятидесятый, пятьдесят первый, пятьдесят второй, двадцать второй и двадцать третий.
Тянулись могучие сосновые леса. Осень не изменила их окраску. Крепкие, звонкие сосны уходили во все концы, куда хватало глаз. Когда они шумели на ветру, я задирал голову вверх, и мне казалось, что это корабельные мачты и сам я стою на огромной палубе. На душе было радостно. Это была моя стихия: те же зеленые волны, те же ветры над головой и километры под ногами. По этой стихии надо было мне плыть. Быть здесь и авралам, и штормам, надо только забыть про одиночество, покосившийся домик и неприветливый лес.
* * *
На месте нашего кордона во время войны стояла финская дальнобойная батарея. Толстые накаты блиндажей, разрушенные траншеи, цинковые ящики от патронов и разбитые лафеты орудий разбросаны в