выглядеть мальчишка с уродской еврейской фамилией и отцом, который говорит с кошмарным акцентом и велит мне, чтобы я называл его не «папа», а «абба», будто мы все еще живем в Израиле. Но вот только я не то и не другое. Не не и не анти. Просто я в толк не возьму, что я должен думать про всю эту засаду, в которую мы угодили.
А потом, кто знает? Может, это даже паршивее, чем быть не или анти, потому что, если ты то или это, так хотя бы ты тогда знаешь свое место.
Когда я возвращаюсь домой после школы, день как день, ничего особенного. Как все дни в то время, когда брата не было. На плите не готовится ничего необычного. И никаких тебе флагов, транспарантов или самодельных табличек. Никакого шампанского в холодильнике. Даже пирога и того нет.
Я поднимаюсь в свою комнату. Ложусь на пол. Достаю iPod и выбираю в плейлисте «Abbey Road»[2]. Я смотрю на свое босые ноги. Где-то я слышал — вот только не вспомню где, наверное от Цима, потому что он битком набит всякими ненужными познаниями, — что если у тебя второй палец длиннее первого, то у тебя вдвое больше шансов достичь высокого положения в жизни.
Абба просил меня после школы почистить водосточные канавки. Нет, не попросил — он рявкнул. Абба, он такой. А я сижу на полу, пялюсь на свой длинный первый палец и очень короткий второй — просто карлик в сравнении с первым.
Мама внизу. Прибирает в комнатах и наполняет их искусственными весенними ароматами. Вот так она проводит дни напролет. Моет, протирает, складывает, расправляет. Во время уборки она тихонько что-то напевает себе под нос. Что-то очень фальшивое.
Я хорошо знаю маму. Знаю, как она суеверна. Поэтому я могу четко сказать: никакое празднование не готовится. Ничего не случится до тех пор, пока брат не войдет в парадную дверь и не закроет ее за собой. А пока что невозможно, скажем, просыпать соль на стол — хотя бы несколько ее крупинок надо потом бросить через плечо. Нельзя, чтобы что-то оказалось между тобой и кем-то еще — в этом случае надо обязательно произнести: «Хлеб с маслом». Еще нельзя класть на кровать ни кепку, ни шляпу. И ни в коем случае нельзя праздновать удачу до того самого момента, как ты будешь держать ее в руках и прижимать к груди.
Я предлагал, чтобы меня отправили встретить брата. Я догадывался, какое это для него будет потрясение. Боаз ушел в армию еще до того, как я получил свои ученические права. А теперь у меня права самые настоящие, а в придачу два штрафа за парковку в неположенном месте и предупреждение за то, что я не остановился на знаке «СТОП».
Я видел, как вся эта сцена разыгрывается на маленьком экране в моем воображении. Я представлял себе, как подкатываю к тротуару. Боаз стоит где-то неподалеку, с дорожной сумкой на плече. А я опускаю стекло в правой двери и говорю что-то типа: «Тебя подвезти, приятель?» Это будет вечером, но я отчетливо видел себя в темных очках… ну да, нет у меня темных очков, и что? Еще я представлял себе, как каменная физиономия моего братца медленно озаряется улыбкой.
Может быть, мы пожали бы друг дружке руки. Или похлопали бы друг дружку по спине. А потом я бы повез его домой.
Но только воображать, как это было бы, я и могу. Абба решительно рявкнул «нет» и добавил, что Боаз сам решит, как до дому добраться, а мне надо своими делами заниматься.
Вот я и занимаюсь. Точнее, нет. Чистка водосточных канав бессмысленна, ведь дождя нет и в помине.
Я жду. Я всегда жду. Моя семья всегда ждет. Чего-то. Какого-то слова, каких-то новостей, какого-то события, которое бы все изменило. Но я начинаю думать, что, может быть, сегодня ждать не так уж и дико. Может быть, наконец все изменится. Может быть, брат вернется — и все станет так, как было до того, как он ушел.
И тут я думаю про Джона Леннона — единственную настоящую любовь всей моей жизни. Это поклонение герою, а вовсе не гейская любовь, хотя Перл и Цим надо мной подшучивают именно в этом смысле. Я думаю о строчке из песни «Beautiful Boy»: «Жизнь — это то, что происходит с тобой, пока ты строишь другие планы». Все точно. А перемены — это то, что происходит, когда ты не сидишь на полу в своей спальне, пялишься на пальцы ног и ждешь, что что-то переменится.
Перемены подкрадываются тихо. Они растут, как волосы или ногти. Они медленно растекаются по тебе, как тупая боль по щекам, если слишком долго притворно улыбался.
Я потягиваюсь и переворачиваюсь на живот. Закрываю глаза. Меня убаюкивает урчание маминого пылесоса. Меня много что убаюкивает: самолеты, задние сиденья автомобилей, уроки химии.
Накатывает дремота. Вздремнуть всегда здорово. Я укладываюсь поудобнее — руки под голову, ноги в стороны, поворачиваю голову влево. Щека тонет в мягком ворсе ковра.
Дверь моей комнаты открывается нараспашку.
Перл сроду не постучится. Нет у нее такой привычки.
— Ой! Извиняюсь, — смеется она. — Тебе надо было побыть наедине с собой? Леви и больше никого?
Я вынимаю из ушей наушники:
— Нет.
Перл швыряет рюкзак на мою кровать и сбрасывает туфли:
— «Побыть наедине с собой» — это я так сказала, фигурально. Ну, ты понимаешь, что я имела в виду. Понял?
— Понял, — усмехаюсь я.
— Наверное, вышло бы потешнее, если бы я сказала «наедине с маленьким Леви».
— Не думаю.
Перл ложится рядом со мной и смотрит в потолок:
— А что мы делаем на полу?
— Не знаю.
Перл явилась прямо из школы, она еще в форме. Она ходит в школу общины Святого Младенца Иисуса. Это уже само по себе круто, а вы попробуйте поучиться в католической школе, будучи еврейкой. И китаянкой.
Мы познакомились в еврейской школе. Перл надо мной посмеивалась из-за того, что я маленького роста и тощий. А до меня раньше никому особо дела не было, и надо мной никто не подшучивал, даже мой братец. Так что мне это даже вроде понравилось. Ну, а со временем и я Перл понравился.
Ей хотелось создать ансамбль. Поп-рок-дуэт.
«Мы станем вторыми Джоном и Йоко», — говорила Перл.
«Но, Перл, Йоко была японкой».
«Можно подумать, ты знаешь разницу».
Все могло бы получиться, если бы хоть кто-то из нас умел играть