Нора поместила кресло у кровати. Могучая ирландка, скорее мясистая, нежели жирная, могла поднять его самостоятельно. Одежду Ангелики она развесила в детском шкафу вишневого дерева. Новый загон, к коему приговорили Ангелику, наводил уныние. Кровать была слишком широка; Ангелика в ней потеряется. Окно неплотно сидело в раме, и уличный шум, разумеется, будет мешать Ангелике засыпать. Постельное белье на дождливо-сером свету выглядело мятым и тусклым, книги и куклы на новых местах источали безрадостность. Неудивительно, что Джозеф держал здесь лабораторию; по любым меркам комната была темна, мерзка, годна разве что для скобления и смрада научного свойства. На подушках на самом видном месте полулежала, скрестив лодыжки, принцесса Елизавета; конечно же Нора ведала о любимейшей кукле Ангелики и выставила ее напоказ из приязни к девочке.
Голубое кресло стояло слишком далеко от кровати.
Констанс упиралась в него спиной, пока, заскрежетав, кресло не сдвинулось на несколько дюймов. Она вновь села, расправила платье, затем поднялась и выпрямила ноги принцессы Елизаветы, дабы та лежала естественнее. Сегодня на прогулке Констанс часто повышала голос на Ангелику, рявкала отрывисто и повелительно (в точности как поступал Джозеф с нею самой), когда лучшую службу сослужила бы доброта. В день, что обрек ее отчасти потерять ребенка, в день, когда она желала, чтобы дочь навеки осталась близкой и неизменной, — как легко в сей самый день Ангелика выводила ее из себя!
Перемена местожительства — катастрофическая перемена целого мира — случилась едва не сразу после четвертого дня рождения Ангелики и отметила, вероятно, рождение самых первых стойких впечатлений. Все, что случалось до сих пор, — объятия, жертвы, неспешное движение век в минуту довольства, ограждение дочери от ледяной жестокости Джозефа, — не уцелеет в ребенке осознанным воспоминанием. К чему тогда эти забытые годы и неучтенная доброта? Жизнь представлялась повествованием, середина и финал коего непостижимы без ясно памятуемой завязки; или же ребенок — неблагодарным существом, достойным порицания за волевое забвение великодушия и любви, дарованных ему в первые четыре года жизни, восьми месяцев вынашивания под сердцем, всей агонии предшествовавших лет.
Произошедшее сегодня означило веху, за коей отношения Ангелики с миром переменились. Отныне ей суждено накапливать собственную историю, подбирая разбросанные округ семена, дабы возделывать свой сад: эти квадраты пузырчатого стекла будут ее «окошком детской спаленки», каким для Констанс (припомнила она теперь) был круг цветных стеклышек, рассеченный деревянными делителями на восемь клиньев, словно пирог. Рельеф этого одеяльного лоскута станет для Ангелики образцом мягкости на всю оставшуюся жизнь. Шаги ее отца по ступенькам. Его запах. Как она станет в страхе успокаивать себя.
В неоконченные гаммы вторглась, заикаясь, песенка, но и она вдруг пресеклась, будучи оборвана посреди второго повторения. Неразрешившаяся гармония заставила Констанс вздрогнуть. Мгновением позже она услышала легкий шаг Ангелики, что взбиралась по лестнице. Девочка вбежала в новое пристанище и, запрыгнув на кровать, схватила куклу.
— Вот куда удалилась от мира принцесса, — сказала Ангелика. — Мы искали ваше высочество повсюду, где только могли.
Она по очереди дотронулась до темных кроватных столбиков, затем жеманно осмотрела комнату от потолка до пола, изображая чопорного царедворца. Было заметно, что Ангелике не терпится задать вопрос, — губы ее беззвучно шевелились, подыскивая слова. Констанс почти читала ее мысли; наконец Ангелика сказала:
— Нора говорит, теперь я буду спать тут.
Констанс крепко прижала дитя к себе:
— Мне очень жаль, любовь моя.
— Почему жаль? А принцессе положено остаться наверху с тобой и папой?
— Конечно нет. Ты — ее фрейлина. Наверху она пропадет.
— Здесь она отвлечется от королевских забот на время. — Ангелика, сама того не понимая, цитировала книгу сказок. Девочка отправилась к крошечному туалетному столику, вытащила, невзирая на материнские протесты, маленькое кресло и взобралась на него, дабы выглянуть в большое окно.
— Я вижу дорогу.
Она стояла на цыпочках на самом краю багряного сиденья, упираясь ручками и носиком в неплотно пригнанное стекло.
— Пожалуйста, любовь моя, будь осторожна. Так делать не полагается.
— Но я вижу дорогу. Вон гнедая кобыла.
— Подойди ко мне, пожалуйста, на секундочку. Ты должна обещать мне вот что: если я тебе понадоблюсь, ты не мешкая позовешь меня или даже пойдешь и разбудишь. Я ни за что не рассержусь. Все будет как раньше, поверь мне. Садись ко мне на колени. И принцесса пусть сядет. Теперь скажи мне: довольна ты той обстановкой, кою навязал нам твой отец, или нет?
— Ах, да. Он добрый. Тут есть окошко — это башня?
— Нет, это не башня. Если ты желаешь жить в башне, вспомни, как ты спала еще выше, с нами, на верхнем этаже. Это я в башне.
— Но там у тебя нет башенного окошка, чтоб было видно лошадей далеко-далеко внизу, значит, башня тут.
Вон оно что: ребенок счастлив.
— Тебя не боязно будет спать тут в одиночестве?
— Ах, мамочка, да! Я так боюсь. — И лицо Ангелики отразило мысль о будущей темной ночи, однако тут же просветлело. — Но я буду храброй, как пастушка. «Коли в ночь темный лес задет, / коли звезды на дне бледнеют, / Божий свет оставляет след, / и сердечко ее грубеет, / Божий свет оставляет след… Коли в ночь темный лес задет…»
Констанс пригладила кудри девочки, коснулась ее гладких щечек, приблизила к себе округлое личико.
— «Коли в ночь темный лес одет, / коли звезды над ним бледнеют, / Божий свет оставляет след, / и сердечко ее робеет. Но…»
— «Но как лампа вера ее», — гордо перебила Ангелика, а потом опять озадачилась: — «И Господь… Господь не, Господь ня…» Не могу вспомнить.
— «И Господня любовь все ярче… ярче… чем…», — подсказала мать.
— Я увижу через башенное окошко луну?
II
Ночь близилась, и волнение Ангелики проявлялось все очевиднее. Дважды она пристально смотрела на Констанс и с великой серьезностью в голосе говорила:
— Мамочка, мне боязно остаться ночью одной.
Но Констанс ей не верила. Ангелика заявляла, что напугана, потому лишь, что ощущала — по причинам за пределами ее понимания — желание матери видеть дочь в самом деле напуганной. Ее притязание на страх было нежеланным подарком, неуклюжим детским рисунком — подношением проницательной любви.
Все же эта просвечивающая ложь никак не вязалась с чистосердечным предвкушением. Констанс вымыла Ангелику, и та рассказала о приключениях принцессы, одиноко живущей в башне. Констанс расчесывала дочери волосы, пока та расчесывала волосы принцессы, и Ангелика спросила, можно ли ей прямо сейчас пойти спать. Констанс читала ей, сидя в голубом кресле; на половине предложения Ангелика объявила себя утомленной, что было ей несвойственно, и отказалась от материнского предложения посидеть рядом, пока она не уснет.