в снегоступах, а тут ещё ветер поднялся, с вершин елей снежные комья падают. Но мы идём, усталости в помине нет, — скорее бы до места добраться!
— Эх, как бы медведь на меня вышел! — говорит Григорий, а у самого глаза блестят. — Я бы его голыми руками завалил. Что мне медведь: я могу кулаком быка убить!
— Да и я бы не сплоховал, — вторит ему Фёдор. — У меня такой силы нет, но ловкость тоже не последнее дело.
— Не спорьте, братья, — успокаиваю я их. — Мы — Орловы, и сама фамилия нас первыми быть обязывает. Я буду не я, если мы себя не покажем…
— Эй, соколики, чего расшумелись? — поравнялся с нами Ерофеич. — Не терпится? Скоро уже… Видите, дерево вывороченное лежит? Вот под ним бурый берлогу себе вырыл. Нипочем мы его не нашли бы, если бы не оттепель: медведь в оттепель просыпается и выходит подкормиться; по следам его и нашли. Хитрый зверь: возвращался он задом наперёд, чтобы следы запутать, — ну, да мы тоже не лыком шиты!
Подходим к берлоге; собаки ощетинились и глухо эдак забрехали.
— Тихо, волчья сыть! — цыкнул на них Ерофеич. — Ваше время ещё не пришло… Ну, мужики, с Богом! Поднимайте бурого… Я впереди встану с рогатиной, а барчуки за мной в ряд.
Мужики подошли к дереву и давай кольями под корни тыкать. Мы изготовились, но вначале ничего не было: зверь не выходит, и всё тут! С четверть часа, наверное, это продолжалось, а потом вдруг как выскочит медведь, но не из-под корней, а со стороны.
— С запасного хода пошёл! — крикнул Ерофеич. — Теперь держись! Собак спускайте, собак!
Собаки на медведя набросились; он до толстой ели добежал, сел к ней спиной и отбивается. Удары страшные наносит: одна, вторая, третья собака с визгом отлетели, а он ощерился и ревёт — здоровенный медвежина, аж страсть!
Ерофеич, однако, не растерялся: подскочил к нему и вонзил-таки рогатину в грудь. Медведь ещё громче взревел, махнул лапой, ударил по рогатине, и Ерофеич на ногах не удержался, упал. Тут зверюга на него кинулся, ломать начал, но Григорий вовремя подоспел: воткнул рогатину прямо медведю в печень и держит. Но зверь и здесь не сдался: не знаю, как он вывернулся, однако в одно мгновение оказался прямо перед нами. В кровище весь, но прёт на нас, разъярённый, отомстить хочет за свою погибель.
Охота с рогатиной.
Иллюстрация из издания «Живописная Россия», 1881 г.
Фёдор как завопит, и острым колом в морду ему вдарил; медведь повернулся и на мгновенье снова грудь под удар открыл — вот тут-то мой черёд и настал: нож мой вошёл точно в медвежье сердце! Издал зверюга предсмертный рык и упал, но всё-таки достал меня когтями напоследок. Зарубка медвежья на руке на всю жизнь осталась… А шкуру его мы домой принесли и на стену повесили: она всю стену от пола до потолка заняла. Матушка заахала: «Знала бы, что вы на такое чудище пошли, никогда бы не отпустила!».
Ерофеич после той охоты нас зауважал, а ко мне в особенности проникся. Когда я в Петербург на службу поехал, Ерофеича матушка со мной отправила: был он мне и дядька, и слуга верный, а после спас от смерти в Чесменском бою, свою жизнь за мою отдав. Впрочем, это я далеко вперёд забежал — если уж рассказывать, то всё по порядку…
В Петербурге. Служба в гвардейском полку. Лейб-кампанцы. Столкновение
В Петербурге меня определили в кадетский корпус, но недолго я там оставался — и возраст был не тот, и к зубрёжке охоты не было, а по-другому там не учили: знай, зазубривай всё наизусть. Да и учителя были хуже некуда: бывшие кадеты, которые в прапорщики не вышли и от безысходности в корпусе остались, или отставные военные, из-за своих недостатков из армии списанные. По счастью, сослуживцы отца, помнившие его по петровским походам, составили мне, как и братьям моим, протекцию: я был принят, хотя и простым солдатом, в Преображенский полк, Григорий — в Измайловский, Фёдор — в Семёновский.
Петербург меня так поразил, что первое время я ходил по городу, разиня рот. Какой простор, какие красоты; вот уж поистине столица великой империи! Главная улица — Невский проспект — широченная, за горизонт уходит, а дома на ней только каменные, ни одного деревянного, их указом строить было запрещено. Каждый дом в два этажа и узорчатой чугунной решёткой ограждён.
На набережной тогда строили Зимний дворец для государыни-императрицы Елизаветы Петровны, а был ещё Летний, тоже удивительной красоты — с садом, галереями, террасами и фонтанами. Далее Смольный собор возводили, — тысячи солдат и мастеровых сюда согнали на работу, — и ничего величественнее этого собора я в жизни не видал. Жаль, что не достроили: в алтаре кто-то наложил на себя руки, и поэтому службу в храме нельзя было сто лет совершать…
А какая жизнь в Петербурге была: всё бурлило, всё двигалось! Днём по улице иной раз не пройдёшь, возы со всякой всячиной непрерывно тянутся, а на Неве стоят корабли из Европы; барки, лодки, плоты сотнями места ищут у пристаней.
По вечерам в богатых домах балы и маскарады начинались один пышнее другого, и на них такая разодетая публика съезжалась, — я и не знал, что такие наряды бывают! Их шили по новейшей моде лучшие портные из Франции: в обычай это было введено гетманом Разумовским, братом давешнего фаворита императрицы Елизаветы, и Иваном Шуваловым, новым фаворитом её, — оба были большие щеголи и модники.
* * *
Вылезши из своих лесов, я сперва чувствовал себя в Петербурге чужим: учения, ведь, не было у меня, считай, никакого — хорошо, хоть грамоту знал. А тут по-французски говорят, на балах танцуют, вирши пишут и высокоумные беседы ведут. Ну, кто я при этом? — медведь медведем! Однако вскоре навострился: несколько слов французских затвердил, большего по сей день не знаю; из разговоров кое-чего запомнил, а главное, танцам выучился. Ничего, обходился как-нибудь: в конце концов, от солдата учёность не требуется — были бы смелость да отвага, да верная служба российскому престолу!
Наш полк имел свои казармы, весьма приличные, но там жили офицеры и старослужащие, а солдаты и новички квартировались отдельно, кто где мог, и надзора за ними не было никакого. Служба была неутомительной: надо было лишь являться на дежурства, смотры и парады, а в остальном живи, как хочешь.
Мы, гвардейцы, всегда были на особом