консервативная мораль не может быть ничем иным, кроме как моралью тюрьмы и смерти), и ей удалось сохраниться до сегодняшнего дня лишь благодаря обширному механизму материального и интеллектуального принуждения, а именно при помощи духовенства и школы, служащих опорой для полиции и суда».
Критика европейской цивилизации, стремящейся приручить чернокожее население как диких зверей, носит у Петровича эпизодический, но достаточно разнообразный характер, и прежде всего он ведёт речь о несостоятельности попыток «облагородить» другие народы, об ошибочности принудительного сближения столь различных культур. Интересно, как автор прослеживает связь между уровнем чувственного и интеллектуального развития чёрных и степенью их включённости в цивилизацию, между цивилизацией и всецело отвергаемым ею каннибализмом: по наблюдению Петровича, как раз племена людоедов и наименее развитых в обоих отношениях чернокожих легче прочих приспосабливаются к ритуалам белых. Эти соображения чрезвычайно полезны для разного рода теоретических догадок. И не будем здесь умалчивать о том, что физиологически отвратительное, брутальное людоедство чёрных язычников по своей сути мало чем отличается от политкорректного каннибализма общества, созданного белыми христианами, – да простит мне читатель столь прямую, но несомненную для меня аналогию. Я имею в виду то двуличное коллективное существо (Ги Дебор назвал его Обществом спектакля), у которого насилием принято считать сопротивление «законной» власти, африканские отравленные стрелы и людоедство, но колониальное владычество, кровожадные захватнические войны и масштабное внутригосударственное насилие таковым не называются, – словно это злой дух, чьё имя, произнесённое вслух, может нарушить сложившийся миропорядок.
Впрочем, языческие верования и магия, над ролью которых в жизни туземца и аборигена привычно посмеивается белый наблюдатель (восторгаясь при этом их символикой и коллекционируя их атрибутику), в современном обществе не только не исчезли, а даже приобрели небывалый размах. Я говорю не столько о всевозможных нынешних суевериях, сколько о культе «знакового» и о сакральности собственности (к ней негры как раз, по впечатлениям Петровича, в большинстве равнодушны), о вере цивилизованного человека в магию товара, техники и цифры (цифры не только в смысле суммы технологий, но и как количественного и логистического критерия истинности и ценности жизненных решений); в силу ритуалов, связанных с работой, отдыхом, лечением, сексуальными отношениями; наконец, в волшебные силы власти и некоего ассоциированного с нею верховного Разума. Думаю, здесь излишне упоминать об идолопоклонстве и архаичных церемониалах в политической жизни. Созданный белыми тип социального организма есть торжество даже не Спектакля, а магического ритуала. А что такое магия текста и языка – едва ли не основное в сегодняшней литературе, где верные сочетания слов, культовые темы, узнаваемые образы считаются критериями её качества? И ведь ровно те же средства применяются в пропаганде и в других гипнотических сеансах послушания, проводимых властью. Тут как раз впору вспомнить о социомагии, открытой русским анархистом Вольфом Гординым за десятилетие до путешествия Петровича, – о комплексе приёмов, используемых религией, системой образования, политической теорией и государственной властью для поддержания масс в повиновении. В их число входят как всевозможные заклинания, угрозы, проклятия, наказания, похвалы, благословения и вознаграждения, так и «номинализация» и «деноминализация» (наименования и переименования), «колоссализация» (увеличение объёма понятия), «монизация» (соединение в одном), «конверсализация» (переворачивание знака понятия) и др. К магическим действиям Гордин относил также пропаганду и агитацию, которые в нашем мире являются базовыми процедурами электоральных ритуалов.
На этом переходе магия обрела другие формы, сохранив, по сути, свою психическую первооснову. Поэзия же, испытав на себе применение некой цифровой меры – нравственной, художественной, научно-филологической, – становится частью логистически выверенной и безопасной жизни, её «одомашненной» составляющей или, в лучшем случае, прозябает вне действия её радаров. Между тем у поэзии не может быть никаких причин и целей, она просто случается – как в стихах поэтов, проклятых их временем и запертых в гробах последующих учёных толкований. Как в стихах Бориса Поплавского, о которых Георгий Иванов выразился так: «В грязном, хаотическом, загромождённом, отравленном всяческими декадентствами, бесконечно путанном, аморфном состоянии стихи Поплавского есть проявление именно того, что единственно достойно называться поэзией, в неунизительном для человека смысле». Или как в песнях встреченных Петровичем африканских рыбаков и гриотов.
Завершу свой текст ещё одной цитатой из Бенжамена Пере: «Если, согласно общепринятой точке зрения, первобытные общества представляют собой детство человечества, то сегодняшний мир – это его срок в исправительной колонии, его каторга. Двери тюрем раскроются, и человечество узнает, как молодо оно перед лицом свободы».
Сергей Кудрявцев
Глава первая
Судно постепенно приближалось к тропикам. Проплывало через архипелаги и мимо лесов, с берегов которых спускались поющие люди.
В середине декабря, постепенно покидая открытое море, мы приближались к тропикам. Птицы меняли оперение, из спокойного зелёного, иногда лазоревого моря взлетали рыбы, а если редкий корабль появлялся на горизонте, то это было для нас событием. Ночью за кормой тянулась фосфорная река, которая по мере нашего продвижения на юг каждый вечер становилась всё светлее и светлее. Целые звёздные хороводы разбегались от судна, теряясь в воде. Громадные шары света, похожие на факелы или солнечные мячи, тоже от нас бежали. Этот млечный путь, тянущийся за кораблём, завораживал. С одной стороны от нас проплывали невидимые нам Канарские острова. Большая Медведица была всё ближе к горизонту; с другой стороны уже выглядывал Южный Крест. Это было во всём: иное небо.
В то утро я прошёлся по солнечному пространству без шлема, а уже после полудня начались и головная боль, и насморк: напоминание, что солнца в тропиках следует остерегаться. Дивное солнце с далёкой дымкой лежит на неподвижном море, белом, как молоко. Вдруг, будто очнувшись, появляется свет, он набрасывается на окружающий его мир, как дети набрасываются на еду, шумно и весело. Весна-однодневка превратилась в лето.
Вюйе1 рассказывает мне о каменном веке Африки, о её племенах, языке, растениях, фауне и ископаемых. Пока он говорит, я чувствую, как солнце вытягивает из меня все простуды последней осени и все простуды от рождения и до сегодняшнего дня. Заворожённый этим чувством, я толком и не слышу некоторые его слова, однако время от времени киваю головой и улыбаюсь. Какое счастье путешествовать вместе с ним! Час-другой его рассказов для меня – уникальный университетский семинар. Лет тридцать назад он возил по Судану2 одну из самых важных иностранных миссий, он основал целые города в верхней Вольте, дал многим насекомым и растениям своё имя, изменённое различными способами, собрал коллекции доисторического оружия, украшений и драгоценных африканских камней всех эпох.
В Тулоне, где