крутому холму, несла очередного младенца. Наверное, я не очень сильно ошибалась, потому что мать называла воскресенье самым шумным днем недели: многочисленные отпрыски Браунов носились по улице как угорелые, но никогда не бегали ни на холмы, ни на реку, как мы. Мать объясняла: это, мол, потому, что они воспитываются в городе и боятся открытых пространств.
Дом под номером двенадцать, самый последний в ряду, часто пустовал. В четвертом, что стоял перед нашим, проживали супруги Паттерсон. Детей у них не было, да и вообще они казались мне странными людьми, потому что были не католической веры. Каждый, кто не католик, — человек странный. А первый дом занимали Кемпбеллы. Сисси Кемпбелл была на три года старше меня. Позднее мы вместе ходили в школу.
Все мужчины работали в шахте, и все были католиками, за исключением Паттерсонов. Все знали все о каждом обитателе Фенвикских Жилищ. Поэтому каждому было известно: мужчины боятся, что их могут «вышвырнуть».
Когда я услышала это слово, то так и представила себе, как гигантская рука хватает моего отца за штаны и швыряет с такой силой, что он, пролетев по воздуху, приземляется на дороге возле шахты; видела, как он сидит на корточках, у ног его жестянка, в которой шахтеры носят «тормозки» — обед или ужин. А рядом много других мужчин — тоже на корточках. К этой картинке я добавляла другую: мать, взяв тарелку, доверху наполненную едой, подходила к отцу и, стоя над ним, говорила: «Ну-ка, мой славный, наверни как следует». Увидев, как отец «наворачивает», я снова чувствовала себя счастливой и начинала весело прыгать, размахивая руками, а все смеялись и говорили: «Ну, опять она в ударе…»
Тот день, когда Ронни и Даулинг повалили меня на землю, далеко не первое мое воспоминание. Первым было то, что я услышала однажды ночью, как ссорились тетя Филлис и дядя Джим. Их комната была отделена от моей лишь тонкой стенкой. Если напрячь слух, можно было слышать буквально каждое сказанное ими слово.
В ту ночь высокий сердитый голос дяди Джима напугал меня — я заплакала. Мать вошла в комнату и взяла меня на руки. Выходя, она сказала сонно протирающему глаза отцу, который стоял у двери: «Это отвратительно». В то время я подбирала каждое услышанное слово и потом много дней повторяла: «Это отра…пипельно».
Взрослея, я, хоть и непроизвольно, немало узнавала из ссор между тетей Филлис и дядей Джимом о различных сторонах жизни.
Наш дом был счастливым, потому что мать думала лишь о нашем благополучии, о том, чтобы мы были всегда сыты. Одежда не имела особого значения — ее она штопана, латала, подрезала и перекраивала. Но стол значил для нее немало, и в этом смысле нашу мать можно было нажать оригиналкой.
Отец обладал жизнерадостным и беззаботным характером. Он был на два фута ниже матери и обожал ее. Я и сейчас слышу, как он, обняв ее за талию, говорит: «Если с тобой все в порядке, женщина, то нечего бояться ни на небесах, ни на земле». И в отношении его это действительно (было так. Даже вероятность быть «вышвырнутым» с шахты не страшила — так была велика вера в то, что мать найдет какой-нибудь выход, чтобы обеспечить семью всем необходимым. «Продолжай в том же духе!»— часто повторял он, применяя данный принцип к чему угодно: шуткам — до тех пор, пока они не приедались, к смеху — даже после того, как он начинал звучать фальшиво, но также и к добрым поступкам и фантазиям.
Мне было уже двенадцать лет, а я все еще верила в Санта-Клауса, потому что каждый год накануне Рождества отец одаривал нас подарками со щедростью и добротой, свойственной этому джентльмену. Ронни подыгрывал ему, когда мы писали письма «дорогому дедушке Клаусу», а когда он, Ронни, начинал читать вслух свое послание, мы покатывались со смеху. За одно из таких писем он схлопотал от матери по уху. Перечислив свои фантастические и глупые пожелания, в конце он приписал: «И еще, дорогой дедушка, пожалуйста, положи в чулок мисс Спайерс мужчину». Мисс Спайерс, старая дева, занимала последний дом, и нам было совершенно очевидно, что детей, особенно мальчишек, она не любит.
Я знала, что тетя Филлис завидует моей матери, и когда я смотрела на них, то совсем не понимала, как они могли быть сестрами. Лишь много лет спустя мне объяснили, что они — не сестры. А получилось это так. Моя бабушка умерла, когда матери был всего год. Дед женился снова. Детей от этого брака не было. Когда дед погиб в шахте, мачеха моей матери снова вышла замуж. Тогда и появилась на свет тетя Филлис. Мать была старше ее на три года, а выглядела на десять лет моложе, потому что лицо ее всегда светилось счастьем. Родилась она в соседнем доме, но оказалось, что вся мебель по завещанию оставлена тете Филлис. В то время мать уже вышла замуж, много лет спустя она говорила мне, что совсем не в обиде на мачеху. Я же думаю, что это не так, ведь в самом начале мебель принадлежала ее родным матери и отцу.
С самого раннего детства я видела, что тетя Филлис любит Дона и не любит Сэма. Сэма всегда шлепали и толкали, укладывали спать без света, а когда он плачем поднимал на ноги весь дом, тетя Филлис все равно не подходила к нему, чтобы успокоить, называя это «воспитанием». Но вот на лестнице раздавались тяжелые шаги, и мы знали: пришел дядя Джим и сейчас возьмет Сэма на руки. Однажды я стала свидетельницей такого странного случая. Как-то раз я заскочила в кухню тети Филлис. Она сидела, подняв ноги на печную решетку, юбка ее задралась, а на коленях был Дон, он сосал ее грудь. Тетя Филлис подскочила так быстро, что Дон упал на пол. Обругав меня за то, что я не постучалась, она закричала: «Убирайся». Когда же я поспешила к черному ходу, вдруг позвала меня и дала кусок кекса. Она вообще хорошо стряпала, но, в отличие от моей мамы, никогда никого не угощала. Потом тетя Филлис велела нам обоим пойти погулять на холмы, и вскоре я забыла об этом происшествии на много лет.
В нашей семье царила такая счастливая атмосфера, что вдали от дома это ощущение становилось просто невыносимым. В школе, думая о нашей кухне, я чувствовала вкус печеного хлеба или видела лицо мамы, раскладывавшей еду по тарелкам. Я даже могла вызвать