всему этому спиной и, нагруженный огромным букетом, направился к парковке, где ждала его старенькая желтая малолитражка. Он сел за руль и повернул ключ зажигания. Как всегда, сами собой заработали дворники, и он крепко стукнул по приборному щитку, чтобы их остановить. Поравнявшись с мусорным контейнером, стоявшим пониже дороги у реки, он убедился, что никто сверху не может его увидеть, и без всякого сожаления зашвырнул в него необъятный букет. Потом, повинуясь внезапному порыву, подхватил с заднего сиденья старый кожаный портфель, который тридцать семь лет оттягивал ему правую руку, и вернулся к контейнеру. Колебался он не больше пяти секунд — и портфель присоединился к цветам среди зловонного мусора. Путифар запихал его поглубже, захлопнул крышку и отряхнул руки. Гора с плеч!
Он поехал дальше вдоль берега, потом на светофоре свернул налево. Через десять минут выехал на широкий бульвар Гамбетта. Он остановил машину перед домом 80 — солидным зданием начала века с балконами ажурной ковки, глядящими на каштаны парка по ту сторону бульвара. По навощенной лестнице поднялся, отдуваясь, на четвертый этаж и вошел в просторную квартиру, где родился почти шестьдесят лет назад и жил до сих пор.
Он повесил пиджак на вешалку в прихожей, прошел в гостиную, тщательно отмерил себе порцию виски и булькнул в него пару кубиков льда. Со стаканом в руке он обрушил свои сто тридцать семь кило на диван в крупных розовых цветах и с огромным облегчением выдохнул: наконец-то всё!
— Ты пришел? — окликнул его издалека дрожащий голос.
— Да, мама, пришел, — ответил он.
— Значит, теперь и правда всё?
— Да, мама. Всё.
— Зайдешь ко мне?
Он поднялся, прошел темным коридором с ткаными обоями. Дверь спальни в конце коридора была, как всегда, приоткрыта. Он вошел. Мать улыбнулась ему с кровати. Голова ее покоилась на розовой подушке. Длинные руки далеко высовывались из кружевных манжет ночной рубашки. Для женщины ее поколения мадам Путифар была на удивление рослой. Ее ноги почти упирались в металлические прутья изножья. Сын присел рядом.
— Ах, Робер, — вздохнула она, — если б у меня только были силы, если б я хоть вставать могла, я помогла бы тебе… Но ты мне все будешь рассказывать, правда? Все-все?
— Все, мама, от и до. Во всех подробностях. Ну, отдыхай. Сейчас тебе супу принесу. А на десерт что — фруктовое пюре или бисквит?
— Фруктовое пюре, пожалуй, только немножко… Ах, Робер, хлопот тебе со мной…
Он с нежностью улыбнулся.
— Ну что ты, мама…
Из деревянной рамки, стоящей на ночном столике около стакана для вставной челюсти, на них благожелательно смотрел лысый усатый толстячок. Казалось даже, он ободряет их взглядом.
— Вот видишь, — сказала мадам Путифар, — он с нами. Он нам поможет.
Этой ночью Путифар не мог сомкнуть глаз от перевозбуждения и около двух часов вылез из постели. Он вышел в коридор и, прежде чем зажечь свет, постоял, прислушиваясь, под дверью спальни, расположенной напротив его собственной. Успокоенный ровным дыханием старой дамы, он направился в гостиную. Половицы стонали под его тяжестью, несмотря на постеленный сверху палас. Как был, в пижаме, он проскользнул в смежный с гостиной кабинет, где царила нерушимая тишина, влез на прочную табуретку и достал с самой верхней полки две папки, надписанные черным фломастером:
Он открыл первую и извлек из нее тридцать семь фотографий. За все годы. Самая старая — за 1962-й, когда он только начал преподавать; последнюю снимали в апреле этого года. Первые пять — черно-белые, дальше шли цветные. Путифар внимательно изучал их одну за другой. Разглядывая самого себя на этих фотографиях, он отмечал, как все более грузной становилась его фигура, как мало-помалу отступали со лба волосы, пока в 1980-х, перевалив за сорок, он почти не облысел. А третьеклассники — тем на всех фотографиях неизменно было восемь-девять лет. Получалось, что он так постепенно и состарился в окружении этой нахальной вечной юности! Еще он заметил, что почти ни на одной из тридцати семи фотографий сам он не улыбается, между тем как большая часть учеников так и сияет в объектив жизнерадостными улыбками.
— Смейтесь-смейтесь… — процедил он сквозь зубы. — Недолго вам осталось смеяться…
На другой день с утра он обосновался в столовой, где на большом столе удобно было разложить фотографии и личные дела. Раздвигая стол, который заедал и ужасающе скрипел, Путифар задумался: когда же его раздвигали последний раз? «Еще когда папа был жив, — вспомнил он, — тогда у нас еще бывали гости… Значит, тридцать лет назад…» От этой мысли ему сделалось грустно, но и как-то тепло на душе. Да, тридцать лет без гостей… но зато тридцать лет ни с кем не делить маму — чего же лучше?
Три дня напролет изучал он фотографии, иногда даже с помощью лупы. Перечитал все личные дела. В большую тетрадь на спирали выписывал имена, даты, добавлял комментарии, делал пометки. Он вычеркивал, вымарывал, чертил стрелки, сопоставлял… Время от времени заходил к матери, посидеть у нее в уютном пухлом кресле, которое некогда обил сатином еще Путифар-отец.
— Продвигается? — спрашивала она.
Сын делился со старушкой своими сомнениями, предположениями, советовался с ней. Еще он искал у нее утешения, потому что перебирать мучительные воспоминания, восстанавливать их во всех подробностях означало переживать все заново, и он от этого жестоко страдал.
В первый день они вдвоем составили список из тридцати двух имен.