только тогда нам придётся сказать Мишке; мы обе страшимся этого дня и не торопим его. Но я знаю. Женщина, хотя бы однажды носившая ребёнка, способна почуять ничтожные намёки, крошечные приметы – невольно вскидывающиеся к животу ладони, обречённую плавность движений; ей стоило дважды всего побледнеть от запаха сырой рыбы, отшатнуться от птичьих пылающих потрохов, и даже если бы я ни разу не застала её стоящей на коленях, выплёвывающей за деревом вспененный взбаламученный завтрак, я догадалась бы. Я – догадалась бы всё равно.
Она не прячется от меня. Ей слишком страшно знать об этом одной. Отсчитывать дни. Ей нужен союзник, сообщник – любой, даже такой предвзятый, как я; нас слишком мало теперь, чтобы она могла позволить себе разборчивость. Она поделилась бы с Серёжей и только с ним, повесив на него унылую обязанность готовить нас и объяснять, оправдываться, протягивать цепочки между иллюзией и реальностью; и он бы смог. Эта непростая задача обошлась бы ему дешевле, чем нам, остальным. Он мог бы вспомнить удушливый месяц, проведённый мной на зарастающем мшистой плесенью папином камне, и моё несвоевременное, ничем в его глазах неоправданное безумие; свою усталость, нашу общую изнуряющую зависимость от него. Вот только Серёжи нет. Его нет. Уже целый месяц и неделю, если довериться моему неточному календарю, мы на острове одни.
Он ушел давно, спустя неделю после первой грозы; налегке, с туго свернутым спальным мешком под мышкой, небольшим запасом безликих консервных банок на дне рюкзака и осиротевшим папиным карабином, отмахнувшись от наших запретов и уговоров. В этот раз обе дали ему настоящий бой, и не стесняясь, позволили себе и крик, и слёзы; мы были готовы висеть у него на ботинках, лишь бы он передумал – но он всё равно ушёл. Виноват во всём был чёртов сгоревший аккумулятор, забытый нами в заражённом доме. Крошечный обидный фрагмент в нехитром пазле нашего спасения; единственный, которого не доставало теперь, когда обнаружилось топливо, всю зиму проспавшее в бочках на том берегу.
– Подумайте только, – говорил он раздражённо, пока мы ещё могли разговаривать без крика. – Ведь мы могли бы уехать хоть завтра! Просто сесть в машину и уехать отсюда в любую сторону, да хоть в Финляндию. Прошли бы, не знаю, какой-нибудь карантин, узнали бы – что там, дома?.. Ну как вы не поймете, а вдруг там всё кончилось, всё как-то наладилось уже, а мы здесь. Вы разве не хотите домой?
О, мы хотели домой. Очень хотели, но этот его горячечный, нетерпеливый энтузиазм был слишком похож на обречённую Лёнину браваду. Серёжа тряс перед нами картой:
– Вот они, Гимолы. Ну посмотрите сами, не больше тридцати километров, это пара дней, ну ладно – три, три дня туда и три – обратно. Целый посёлок, школа, магазин. Достаточно одной какой-нибудь ржавой «копейки» – не может быть, чтобы там вообще не осталось машин. Нужно будет просто раскрутить аккумулятор, это легко, возьму с собой дизеля литров десять – мне хватит, мне только завести бы и зарядить на ходу – и всё, как два пальца. Я возьму респиратор, я никуда не полезу, ну не в машинах же они там лежат, ёлки, с каких пор вы сделались такими паникёршами?
– Вот с этих, – зашипела Ира, швыряя карту на пол, подтаскивая его за рукав к окну, за которым чернела подёрнувшаяся зеленью, проросшая сорняками уродливая груда обломков. – Вот с этих пор, идиот.
– Ты не можешь опять нас оставить, – сказала я ему в спину, в упрямо вздёрнутые плечи. – Не можешь ещё раз – нас – оставить. А если кто-нибудь придёт, если снова кто-нибудь… а мы здесь одни. Не вздумай, не вздумай даже, я не пущу тебя, я просто тебя не пущу.
– Я всё исправлю, – сказал он нам прежде, чем сесть в лодку. – Всё будет хорошо. Дайте мне неделю. Одну неделю, и мы уедем, нам нельзя здесь, вы сами знаете, нам больше здесь нельзя.
И хмурый Мишка отвёз его на берег и вернулся на лодке один.
Тридцать восемь одинаковых дней спустя вопросы «когда?» и «почему?» успели побледнеть, выцвести и почти перестали нас мучить; по крайней мере, на них мы знаем ответ. Их место мгновенно заняли другие, и безусловными фаворитами среди них по-прежнему остаются «где?» и «как именно?» Стоило нам осмелиться заговорить о них, мы тут же поняли, как много доступных и разнообразных способов умереть готова предложить тайга самонадеянному одиночке. Болото или сломанная нога. Медведица с парой детёнышей, стая облезлых волков, гадюка, заползшая в спальный мешок. Разбившийся компас. И вирус, дремавший на том конце маршрута, вполне мог оказаться ни при чём, поскольку любая из этих случайностей, которые мы сумели предположить, точно так же, как и любая из тех, что даже не пришли нам в голову, способна была остановить Серёжу ещё по дороге в Гимолы. Он мог до них не дойти. Пожалуй, у нас остались и другие вопросы – из тех, что не принято задавать вслух. К примеру, что именно он имел в виду, когда сказал, стоя в лодке: «я всё исправлю»? Мне правда хотелось бы это знать, хотя чем больше проходит времени, тем меньше у меня шансов догадаться.
Недавно она коротко обрезала волосы – неровно, обычными ножницами, и теперь, когда мы склоняемся над водой, дрожащие и нерезкие отражения наших лиц ничем больше не отличаются одно от другого.
– Ты подумай, – говорит она без злости. – Жук, ну какой же жук, опять он сбежал, выкрутился, как всегда, лишь бы со всем этим не возиться, – и тихо смеётся, качая головой.
Я погружаю в озеро ладонь и стираю её улыбку.
Когда не знаешь, что делать дальше, делай что должно, и будь что будет. Жаль, я не помню, кто это сказал. Теперь, когда все вопросы заданы, а ответов у нас не осталось, мы можем только это – развешивать под солнцем белые простыни, хлопающие, как паруса. Перешивать из грубого военного камуфляжа детские куртки и штаны. Сушить грибы. Солить рыбу. Учиться не спрашивать – что с нами будет дальше.
Эпилог
Крошечный синий кружок размером с подушечку указательного пальца, не заслуживший на двухкилометровой карте даже имени, на деле оказывается широким водоёмом с неприступными крутыми спусками, заросшими осокой и камышами. Он преграждает нам путь так же надёжно, как пятиметровая бетонная стена. У нас нет