В тот вечер, отходя ко сну, царь записал в дневнике: «После такого дня голова стала тяжелой и мысли стали путаться. Господи, помоги мне, умири Россию».
Объявление высочайшего манифеста вместе с докладом Витте от 17 октября вызвало шумные демонстрации по всей стране: никто не ожидал таких уступок со стороны режима. В Москве толпа в 50 тыс. человек собралась перед Большим театром. Многотысячные толпы с пением и криками «ура» собирались стихийно и во многих других городах. 19 октября Петербургский Совет принял решение прекратить всеобщую забастовку124. Закончилась забастовка и в Москве и в других городах.
Два аспекта Октябрьского манифеста требуют разъяснений, без которых трудно понять политические события последнего десятилетия царского режима.
Во-первых, манифест был вырван у царя под давлением, чуть ли не под дулом пистолета. И поэтому Николай никогда не считал себя морально обязанным соблюдать его.
Во-вторых, в нем нет слова «конституция». Это было вовсе не случайное упущение. И хотя иногда утверждают, будто царь не понимал, что речь идет о конституции125, современные источники не оставляют сомнения, что царь прекрасно разбирался в существе сделанных им уступок. Так, в письме матери 19 октября он писал, что дарование Думе законодательных прав «это, в сущности, и есть конституция»126. Однако при всем том он хотел избежать ненавистного слова, чтобы сохранить хотя бы иллюзию самодержавия. Проводники либеральных реформ убеждали его, что при конституционном строе он будет оставаться единственным источником законов и всегда сможет упразднить то, что соблаговолил даровать[22]. И он поддался этим уговорам, потому что они помогли ему примириться с совестью, терзаемой сомнениями, не нарушает ли он своей коронационной клятвы. Этот самообман — абсурдная концепция конституционного самодержавия — явился причиной бесконечных трений между двором и Думой в последующие годы.
Но в момент, когда провозглашался Октябрьский манифест, эти проблемы ускользнули от внимания либералов и либерал-консерваторов, уверовавших, что встает заря новой эры. Ведь даже офицеры полиции говорили друг другу — и вовсе не ради красного словца, — что скоро им нечего будет делать127.
* * *
Витте согласился принять пост Председателя Совета министров только при условии предоставления ему права действовать как истинный премьер-министр и подобрать свой кабинет. Как и Ермолов, Крыжановский, другие опытные сановники, он понимал, что спаянное, дисциплинированное министерство совершенно необходимо в условиях неизбежной конфронтации правительства с выборным законодательным органом128. Витте полагал, что такое министерство будет служить указанной цели вернее, если в его состав войдут некоторые всеми уважаемые общественные деятели.
19 октября он начал переговоры с Д.Н.Шиповым, известным промышленником А.И.Гучковым, князем Е.Н.Трубецким — профессором философии и братом недавно скончавшегося ректора Московского университета — и с некоторыми другими общественными деятелями129. Все лица, к которым Витте обращался с предложениями занять тот или иной пост в правительстве, были либерал-консерваторами, хорошо ладившими и с оппозицией, и с бюрократией. Сам факт подбора кабинета министров не имел примера (и можно добавить, и последствий) в русской истории: «Впервые в царской истории кто-то помимо царя собственноручно указывал кандидатуры большинства министров»130.
Через неделю стало понятно, что из этого намерения Витте ничего не выйдет. Те, к кому он обращался с предложениями, отвергали их будто бы на том основании, что не могут работать вместе с Дурново, которому Витте предложил пост министра внутренних дел. Дурново в свое время был замешан в гнусной истории, где фигурировала его любовница и испанский посол. И вообще он не вызывал доверия из-за давней связи с полицией. Но страна была в хаосе, буквально в состоянии гражданской войны, и для восстановления порядка требовался опытный администратор. Дурново же обладал необходимым опытом и практическими навыками. Витте не уступил критикам Дурново, ибо понимал, что судьба реформ зиждется на его способности водворить спокойствие в стране как можно скорее. Но, судя по исходу последующих, столь же безрезультатных попыток вовлечь общественных деятелей в правительство, возникает вопрос, не явился ли Дурново не более чем предлогом. Лидеры даже умеренной, либерально-консервативной оппозиции боялись быть обвиненными в предательстве либералами и социалистами, для которых Октябрьский манифест был лишь одной из ступеней к установлению республиканского строя в России. Войдя в правительство, они рисковали оказаться изолированными от общества, не обретя при этом существенного влияния в политике, ибо у них не было никаких гарантий, что бюрократия не использует их для достижения своих целей. Сыграли роль и соображения личной безопасности: «Я был бы не искренен, — писал впоследствии Витте, — если бы не высказал то, может быть, совершенно неосновательное впечатление, что в то время общественные деятели побаивались бомб и браунингов, которые были в большом ходу против власть имущих, и что это было одним из внутренних мотивов, который шептал каждому в глубине души: «Лучше подальше от опасности»»131.
Витте вел себя как европейский премьер-министр не только в подборе своего кабинета, но и требуя от губернаторов и военных властей, несших в России административную ответственность, ежедневных отчетов. Кроме того, он организовал пресс-бюро, чтобы создать благоприятную для себя прессу132. Эти шаги не были оценены двором, подозревавшим, что Витте воспользовался критической ситуацией, чтобы стяжать больше личной власти и сделаться «Великим визирем». Насколько шатким было положение Витте, видно из письма царя к матери, где он отзывается о своем премьер-министре, которому, чтобы получить займы для России, приходилось иметь дело с еврейскими банкирами за рубежом, как о «хамелеоне», которому не верит никто, кроме «заграничных жидов»133.
Октябрьский манифест и последовавшая за ним политическая амнистия во многом способствовали прекращению забастовок и иных форм радикальных беспорядков в городах. В то же время он вызвал более жестокие бесчинства со стороны правых элементов, расправлявшихся с теми, кто, по их мнению, заставил царя признать нечто столь противоречащее русскому духу, как конституция. Поднялась и волна крестьянских беспорядков. Было бы нелепо искать в этом разгуле насилия, разбушевавшемся на целых два года, какую-либо логику. Это были всплески копившейся обиды, выпущенной на волю крушением власти, — без смысла и даже вопреки здравому смыслу, без какой бы то ни было программы, типичный пример русского бунта, который так хотел предотвратить Витте.
На следующий день после объявления высочайшего манифеста по всей стране вспыхнули еврейские погромы, переметнувшиеся и на студентов, на интеллигенцию. Черту оседлости и города вроде Москвы, где многие евреи жили на временных основаниях, охватили такая паника и ужас, которых не испытывали со средних веков. Евреев избивали и убивали, их имущество грабили и жгли. Одесса, которой принадлежит пальма первенства в насилии, была свидетелем самого жестокого погрома, в котором погибло около 500 евреев. Убийство же 30–40 евреев было «нормой» для небольших городов134.