Во глубине сибирских руд Храните гордое терпенье, Не пропадет ваш скорбный труд И дум высокое стремленье…
Оковы тяжкие падут, Темницы рухнут — и свобода Вас примет радостно у входа, И братья меч вам отдадут.
Из ссылки молодой поэт Александр Одоевский откликнулся: "К мечам рванулись наши руки,/ И лишь оковы обрели". Это был тот самый Одоевский, который накануне 14-го в восторге повторял: "Умрем, ах как славно мы умрем!" А во время следствия писал покаянные письма — единственное, что из всего этого читал Александр Христофорович.
"Чем больше думаешь об этих злодеяниях, тем больше желаешь, чтобы корень зла был совершенно исторгнут из России". Для этого Одоевский сначала рассказал все, что знал о главных фигурантах дела — "Пестеле и сообщниках". А потом стал провоцировать новые дознания: "Допустите меня сегодня в комитет, ваше высокопревосходительство! Дело закипит. Душа моя молода, доверчива… Я жду с нетерпением минуты явиться перед вами… Я наведу на корень, это мне приятно". Может, просто скучно в камере? "Если когда будет свободная минута, то прикажите мне опять явиться… даже таких назову, которых ни Рылеев, ни Бестужев не могут знать".
Теперь эти люди в "каторжных норах" "гордятся… судьбой" и "смеются над царями"…
Но что же выходило у Пушкина: "В надежде славы и добра" "храните гордое терпенье"? В каком случае поэт был искренен? И в первом, и во втором, и еще в десяти неизвестных нам случаях. Он просто был искренен. В каждый отдельный момент своей жизни. Любил друзей. Полюбил государя… Когда писал, так и думал.
Пройдут годы, и Бенкендорф заметит: "Пушкин соединял в себе два единых существа". Только два?
В мире, где писал поэт, можно было славить самодержца и радоваться падению Бастилии. И под этим понимать истинную свободу. Внешние ограничения не имели к ней никакого отношения.
Но они были. Например, что чиновники могли усмотреть из строк, прославляющих первый порыв французской революции:
Я зрел твоих сынов гражданскую отвагу, Я слышал братский их обет, Великодушную присягу И самовластию бестрепетный ответ… Разоблачился ветхий трон; Оковы падали. Закон, На вольность опершись, провозгласил равенство, И мы воскликнули: Блаженство!
Далее наступила эпоха якобинского террора, и оказалось, что блаженство попрано.
О горю! о безумный сон! Где вольность и закон? Над нами Единый властвует топор. Мы свергнули царей. Убийцу с палачами Избрали мы в цари. О ужас! о позор!
Эти строчки при большом желании можно было принять за намек на недавние события. Однако важен был не намек, а общее настроение. В оде "Вольность" тоже описывалось убийство Павла I — событие ужасное, но отдаленное на два с половиной десятилетия. Однако ее находили у заговорщиков. Значит, она была близка им по духу.
Новая "ода" заканчивалась надеждой на торжество свободы.
Но ты, священная свобода, Богиня чистая — нет, не виновна ты… Сокрылась ты от нас; целебный твой сосуд Завешен пеленой кровавой; Но ты придешь опять со мщением и славой, — И вновь твои враги падут.
На место последней строки легло бы: "И братья меч вам отдадут". Здесь есть над чем задуматься.
Сенаторы задумались, хотя и не знали "Послания в Сибирь". Дело решилось в августе. Они признали сочинение "соблазнительным к распространению в неблагонамеренных людях того духа, который правительство обнаружило во всем его пространстве". По их мнению, "сочинителя Пушкина… надлежало бы подвергнуть ответу перед судом". Но через высочайшую волю не перешагнуть. Посему, "избавя Пушкина от суда и следствия, обязать его подпискою, дабы впредь никаких своих творений без рассмотрения и пропуска цензуры не осмеливался выпускать".