Стиральная машина крутится. Идет дождь. Звонит телефон.
Ну и пускай звонит.
Сидя перед иллюминатором, как перед экраном, она смотрит на белую пену, бьющуюся о стекло. Время от времени различает какую-то часть одежды и забавляется, стараясь угадать, что это такое. Синяя кофточка, красные стринги, черный носок, бежевое платье. Это упражнение она называет про себя «Игра в портрет Артура Мартина Электролюкса». Она и прежде играла в такую же, но тогда это называлось «Игра в портрет Брандта». В то время все было гораздо проще, даже названия придуманных игр. Всякий раз, когда Мама обнаруживала, что ее дочь опять поглощена созерцанием стирки, она ласково ее журила:
– Детка, так ты испортишь себе глазки, придется потом очки носить.
Мама была права. Неважно: машина занимает целую треть ванной комнаты. Это ее любимый предмет обстановки.
В дверь стучат.
На пороге журналистка, светло-русая укладка и лимонно-желтый костюм. Запыхавшись из-за подъема на восьмой этаж, она цепляется за свой зонтик как за перила.
– Здравствуйте, я Мюриель Блок, рада знакомству.
Журналистка жизнерадостно протягивает руку. Маленькая не собирается ее пожимать; ей хотелось бы просто закрыть дверь.
– Могу я с вами поговорить? Мы делаем репортаж о вашей истории. Ну, не только о вашей, а вообще о детях, переживших такое…
Ах, вот как, были и другие? Сколько? Нет, скажите мне для сравнения. Так сколько?
Журналистка улыбается. Зубы у нее желтые, как и костюм, это немного портит ее безупречность.
– Пожалуйста, мадемуазель, я хочу всего лишь задать вам несколько вопросов. Это не займет много времени.
Маленькая бормочет:
– Мне нечего сказать.
– Нет, есть, есть! Вы согласитесь на съемку?
Откуда ни возьмись из-за спины журналистки появляется оператор, а за ним длинный тип, вооруженный шестом с микрофоном в бараньей шкуре.
– Уходите, мне нечего вам рассказать, совсем ничего, если бы вы знали, совсем нечего…
– Да ладно вам, мадемуазель, хватит ребячиться. Если хотите сохранить анонимность, мы сделаем размытым ваше лицо… Неужели после стольких лет вы не можете дать малюсенькое интервью? Сколько уже лет прошло? Восемнадцать?
Щупальца актинии щекочут ей горло; она захлопывает дверь. Журналистка настаивает, злится, торгуется, стоя на лестничной площадке. Маленькая зажимает уши руками и ждет, когда это кончится.
Это кончается.
Она медленно убирает руки с ушей, вглядывается в тишину. Только Гордон в клетке делает несколько ужимок, досадуя, что не стал знаменитым.
Она задается вопросом, не подвергается ли и ее сестра таким же домогательствам; они никогда с ней об этом не говорили. Хотя Большая явно намного интереснее.
– Алло?
– Ты не отвечала! Где ты была?!
– Нигде. Душ принимала.
– Кое-что происходит…
– Оставь меня в покое.
– Кое-что происходит, говорю! Что-то такое, о чем я не могу тебе сказать.
– Тогда зачем звонишь?
Маленькая слышит шмыганье в трубке, голос ее сестры осекается.
– Ты заболела, что ли?
Большая никогда не плачет.
– Ну да, точно. Заболела.
– И что с тобой такое?
Гудки.
На город опускается ночь, и Большая просыпается. Наверняка.
Маленькая не понимает ее слез, никогда не думала, что у сестры есть все необходимое для производства влаги.
Она не знает, что ей делать, думает в какой-то момент, не заглянуть ли к ней, на ее частную свалку, но нет, невозможно, это выше ее сил. Как только Большая поправится, она сама придет, вцепится в ее дверь, как колючий кустарник, и все снова пойдет своим чередом.
Она умывается. Чистит зубы. Выносит мусор. Дезинфицирует мусорное помойное ведро жавелевой водой.
Обложившись подушками, она ждет. Но Мама не придет, не сегодня ночью. Когда она закрывает глаза, вместо нее появляется только Малорукий, Алек Келански, который тоже ничего не говорил, только ругался, отчаянно поносил нянечек, словно больной синдромом Туретта[12]. Ей всегда тяжело и немного страшно думать о нем.
Она заглатывает три таблетки снотворного.
По телевизору говорят: «Именно взаимоотношения с другими обусловили появление человечества».
Она проваливается в сон.
Малорукий исчезает.
На улицах людно, девушки разгуливают почти голышом в невероятных шортах и ковбойских сапогах, мальчишки вальсируют на скейтбордах, лихачат на велосипедах. На террасах кафе в пузатых детских колясочках спят толстые младенцы рядом со щебечущими женщинами, у которых круглые животы, похожие на многочисленные глаза гигантского паука.
Она удаляется от матерей, уже-матерей, недо-матерей и садится на скамейку. На зеленых облупленных планках кто-то написал белой замазкой для шрифта: «Так больше нельзя». На мгновение она чувствует себя не такой одинокой. Закуривает. И за несколько минут три человека стреляют у нее сигареты. Курение делает видимой… У ее ног голубь прилежно крошит краюшку багета. Затекшая спина напоминает ей открытки Большой с кожными заболеваниями. Она кривится, отворачивается. Чтобы чем-то занять себя, проверяет свою зоркость на рекламном плакате, наклеенном меж стеклянных стенок автобусной остановки; это фото рыжей девицы в нижнем белье. Наконец ей удается разобрать надпись: Хуже чем голая. Она не уверена, что понимает значение фразы, но для ее глаз результат не блестящий. Это туман твоей жизни, малышка! Большая думает, что ей надо носить очки: малость подурнеешь, зато твоя социальная жизнь изменится… И всегда ухмыляется, когда разговор доходит до этого. Они говорили об этом уже тысячу раз, и Маленькая всегда отвечала: «Мне и так хорошо».
Она давит окурок левым каблуком своих золотых босоножек.
Тогда, может, линзы? Я помогу тебе их надеть!
Устремив взгляд на Гения Бастилии[13], она забавляется, идя по самому краю тротуара и раскинув руки в стороны, как балансир, словно предместье стало длинным канатом, протянутым до самого неба. Она слегка подгибает руки, чтобы не ощущать стенок своей коробки, воображает себя плясуньей на канате в цирковом наряде с перьями, фонтанирующими сзади пунцовыми языками пламени. Но внезапно раздается гудок: какой-то грузовик хочет припарковаться, и она ему мешает. Маленькая отходит от края. Снова идет посреди тротуара, уже ничего не воображая.