по вздувшемуся боку и зло, сквозь сжатые зубы, кричит:
— Не лезь!.. Мать твою!.. Убью-ю, моя-а-а!..
А конь еще раз собрался с силами, вскинул голову, чтобы подняться с земли, но тяжелая голова взмахнула густой всклокоченной гривой, брызнула из-под губ на снег, под ноги людям, комьями кровавой пены и грузно упала на вытянутой длинной шее. Клим рванул мужчину за армяк, крутнул его, навалил плечами на бревно. Мужчина рвется, напрягается и от злости кричит:
— Пусти! Убью!.. Пусти!..
Из руки его выпал обломок кнутовища. Клим отпустил мужчину, отошел в сторону. Появился милиционер. Коню расстегнули хомут, сняли дугу. Он все еще тяжело дышал, высоко поднимая бока, скалил большие желтоватые зубы и оттопыренными губами ловил снег, смачивал его окрашенной в кровь пеной.
Милиционер составил протокол и дал двум свидетелям расписаться. Толпа стала расходиться.
— Искалечил коня, сдурел, что за народ...— проговорил Клим.
На его замечание кто-то из толпы ответил:
— Злыми люди стали теперь, как звери... Ничего не жалеют: ни человека, ни животного.
— А что жалеть,— отозвался крестьянин, у которого Клим купил дрова,— все равно конь теперь не евоный, общественный...
Клим молчал. Он все еще никак не мог успокоиться после всего виденного и не слышал того, что говорил крестьянин. Тот замолчал, ловко вскочил на воз, дернул вожжами и погнал коня через рынок в один из переулков. Клим пошел рядом с возом.
По пути крестьянин опять заговорил, спрашивая Клима:
— Что выйдет, гражданин, из всего этого? Как жить будем теперь? Неужели это мужика так-таки всего и лишат?.. До чего довели! Вам, городским, что: заработал и купил, съел, но и купить нечего будет. Теперь дорого, а потом еще и не так дорого будет.
— Почему ты так думаешь?
— Тут и думать очень не надо, оно и так уже видать. Сгоняют в общественное все добро: и корову, и свиныо, и курицу... всего человек лишается, что имел, что век собирал...
— А ты не выдумывай уже так, Не все ж обобществляется, но и то, что обобществляется, в колхозе оно твоим будет, а не чьим-нибудь.
— Твоим...— крестьянин иронически усмехнулся,— мое да не мое... свое сало да в чужой кадке, оттуда не возьмешь, когда захочешь...
— А ты, если так уж боишься колхоза, не иди туда.
— Не идти? Если бы меня спрашивали, хочу ли я...
— А как же? Кто ж тебя силой туда гонит?
— В том то и дело, что не спрашивают. Придет, поговорит и записывает, а кто не записывается, угрожают, а то и арестовывают...
— Кого у вас арестовали?
— У нас пока что никто не идет. Собрание уже три раза было по этому поводу, но никто не идет... а арестовать, у нас оно никого не арестовывали, а по другим волостям, говорят, что и высылают, не только арестовывают. Все отнимают и высылают...
— А ты меньше слушай, что говорят,— посоветовал Клим,— а своей головой лучше прикинь, передумай и увидишь, что не убегать тебе от колхоза надо, а идти туда. Для вашей же пользы колхозы, чтобы ты лучше жил, чтоб не рылся, как крот, в земле, а по-человечески ее обрабатывал.
Увидев, что Клим не верит ему, крестьянин замолчал и внимательно слушал то, о чем говорил Клим. И позже, сбросив дрова, заворачивая в газету пачку махорки, сказал:
— Кто его знает, гражданин, как оно лучше. Может, и действительно в колхозе лучше будет, только наши люди боятся этого, никогда не видели, не слышали...
— Бояться нечего, думать надо, рассуждать.
— Когда вокруг говорят, что гонят, что все отнимают.
Крестьянин молча подобрал сено, закурил, повернул коня и, простившись, выехал со двора. Складывая в сарайчике дрова, Клим злился на себя и был чем-то недоволен. Его беспокоило увиденное на рынке. Было неудовлетворение тем, что он, как ему думалось, не сумел переубедить крестьянина.
* * *
Клим согрелся, начал успокаиваться. У печи стоял толстый, приземистый самовар и смеялся над Климом блеском своих гладких холодных боков. А Клим напрягался, вытягивая шею, и, надув щеки, выдыхал собранный в легких воздух в самоварную трубу. Уголь в самоваре вспыхивал несмелыми желтыми огоньками, но щепки не загорались. Уставший Клим вздохнул и сел возле самовара на полу. Минуты три сидел так, думая, что предпринять, сидел потому, что приятно было вот так посидеть спокойно и отдохнуть, но скоро самому стало смешно — он, как малое дитя, сидит на полу. Он поднялся на колени, достал из кармана газету, оторвал кусок и щепкой затолкал ее в самовар на горячий уголь. Бумага начала тлеть. Из самовара пошел едкий дым. Тогда он наклонился над самой трубой, набрал как можно больше воздуха и выдохнул. Из самовара хлынул в глаза Климу густой едкий дым. Клим, как стоял на коленях перед самоваром, отшатнулся, закрыв глаза, и руками начал протирать их. От дыма глаза наполнились слезами.
— Ха-ха-ха!.. Не идет дело!
Клим раскрыл глаза и повернул голову к двери.
На пороге, опираясь на палку, стоял Сидор.
— Не идет, говорю, дело! А ты голенищем, голенищем раздувай,— посоветовал он и подошел ближе, подал Климу руку. Клим, не поднимаясь, стоя на коленях, поздоровался и, пожимая руку Сидора, проговорил:
— Нюхалка у тебя, видать, хорошая — точно на чай успел.
— Где же тот чай, если самовар холодный.
— Не разгорается что-то уголь,— ответил Клим,— наверное, сырой.
— А ты сапогом его, голенищем раздувай.
— Наверное, так и придется. Раздевайся и садись.
— Я ненадолго...
— Оно и не будет долго. Вот сейчас разожгу, так он сей момент закипит... Самовар, что надо...
Сидор снял пальто, повесил его на гвоздь в стене и сел у стола. Клим начал разувать левую ногу, чтоб сапогом, как советовал Сидор, разжечь в самоваре уголь. Снимая сапог, увидел — на сверкающем носу самоварного крана висела крупная светлая капля воды и медленно покачивалась, но не падала. Клим тронул ее пальцем, и капля расползлась и пропала. Минуту он молча смотрел на кран, потом поднялся, поставил сверху на самовар, голенищем вниз, сапог и начал раздувать уголь. А Сидор взял с табуретки газету, развернул на голом столе ее широкое серое полотно и застыл взглядом на строчках густого тусклого шрифта.
К Климу, когда зашуршал Сидор газетой, опять вернулись неудовлетворенность и злость на себя. Теперь ему захотелось унять эту злость с помощью Сидора. Надевая сапог, он проговорил:
— Ненавижу!..