него туго».
Слышали рассказ о человеке, «удравшем» на передовую. Сам он по профессии парикмахер. Ввиду его «высокой полезности» было решено держать его при штабе. Но за ним недоглядели. И теперь он «бреет фрицев из пулемета». Как парикмахер он потерян.
Рассказ о том, как одна теща, крепко недолюбливавшая зятя, говорит ему (он приехал на побывку в Ленинград): «Все я по радио слышу: федюнинцы, федюнинцы. Хоть бы одного посмотреть». А зять ей: «Смотрите на меня, мамаша, – и все». И тогда теща впервые называет его: «Сынок».
Разъяснили нам, что «переведите командира на мягкую постель и в теплую комнату – он тотчас же схватит грипп. Командиру мороз нужен, землянка, суровость».
Рассказ о том, как бойца убило за раздачей хлеба. Снарядом разметало раздатчика на мелкие клочья, даже похоронить было нечего. Но уцелел ломоть буханки, пропитанный кровью. И тогда бойцы подобрали тот кусок и похоронили, как человека.
Рассказ о шинелях и валенках вблизи костров. Усталые бойцы, как только дорвутся до костра, тотчас же норовят сунуть в него ногу. Дежурным по костру назначают комсомольца. Сам до смерти сонный, он будит спящих, чтобы не совались в огонь. А в случае если, не добудится, оттаскивает от огня чужие ноги. «А спящая нога, да если она еще десятки километров в день исходила, – представляете себе, сколько она весит!»
Наблюдение майора: «Немецкие лыжники, как правило, ходят не на лыжах. Боятся русского снега, что ли?»
Рабочий из Приморья, бывший артиллерист: «Как рванул дзот. Такое получил удовольствие!»
Шла речь о правильном, то есть о том, кто направляет ствол орудия, быстро передвигая его хвостовую часть по указанию наводчика. Командир сказал: «На войне не только сила, на войне расчет нужен. Иной здоровый парень легко подымет полпушки. А важно не просто поднять, важно не перебросить лишнего».
Начальник клуба, с которым мы шли на КП, одобрил мой невысокий рост, дающий мне возможность ходить не сгибаясь. Немецкие пули рассчитаны здесь на среднего человека. Это видно по их следам на деревьях.
Сопровождающий нас автоматчик сокрушенно заметил:
– После войны беда будет лесорубам.
– А что?
– Люди пойдут в лес пилить. А в деревьях, под пилами, осколки. Пилы поломаются.
Возвращаясь с батареи, мы увидели группу бойцов. Стоя двойным кольцом, они окружали одного, в центре, с бумагой в руке. Алые закатные лучи освещали сосредоточенные лица.
Мы спросили, что происходит.
Нам объяснили, что это военный ревтрибунал!
– За что же судят?
Нам ответили кратко и сурово:
– За трусость.
В штабе дивизии, перед входом в одну из землянок, нас предупредили:
– Идите спокойно, тут нет ступенек. Отлогий скат. Мы вошли. В темноте, над полом, кротко засветились красновато-зеленые огоньки. Два, еще два, и в глубине снова два. Это были глаза лошадей. Одна из них заволновалась. Конюх-красноармеец огладил ее, пояснив:
– Молодая еще.
Я вспомнила бронзовых ленинградских коней, убранных с Аничкова моста подальше от снарядов и бомб. Верно, и они, стоя где-нибудь в подземном закуте, тихонько бьют копытом. И бронзовые юноши, держащие коней под уздцы, успокаивают их.
В землянке командира дивизии, где мы обедали, было так тепло, что в двух-трех местах, поближе к печке, сквозь толщу земляных стен проросли березовые ростки: стебелек и листочки. Слабенькие, бледные, но живые.
Начиная обед, прежде всех тостов мы провозгласили тост за освобождение Ленинграда. Комиссар сказал:
«Жить или не жить – так не стоит вопрос. Наша жизнь принадлежит Ленинграду».
10 марта 1942 года
Служебные дела И. Д. по-прежнему волнуют меня. Чем это только все кончится? Но самое плачевное (и тяжелое) – это письма Жанны. Я теперь получаю их часто, и они просто терзают меня.
Самые страшные – это те, которые написаны еще при жизни ребенка. Почта теперь работает неправильно: то, что послано раньше, приходит позже. Причем письма о самой смерти мальчика я до сих пор не получила. Мишеньки нет, а у меня даже карточки его не осталось. Только розовая погремушка. Но теперь я сняла ее и спрятала в ящик стола.
Звонок из Москвы. Предложение страниц «Правды» в мое распоряжение… Самое же главное – это телеграмма Поспелова о высылке ему моей поэмы. Чего только не наговорил там, по-видимому, Михайловский.
12 марта 1942 года
Вечер
Дни уходят неудержимо, непоправимо. Надо писать, писать и писать, не отвлекаясь ни горькими письмами Жанны, ни новым ухудшением питания (теперь очень трудно становится переносить это), ни наоборот – звонками из «Правды», надеждами на впечатление от моих глав там, в Москве. Ничто, ничто не должно мешать. Словом, как было уже однажды сказано некоей Верой Инбер: «Невесело тебе, а ты пиши… Ты счастлив от души – а ты пиши».
Письмо от Жанны, адресованное И. Д.:
«К концу дня он начал косить, глазками и запрокидывать головку. Это был менингит, и первая поставила диагноз – я. Мне уже пришлось один раз в жизни сталкиваться с этой болезнью, и я тотчас узнала ее.
В эту минуту я поняла, что все кончено, и только желала одного, чтобы ребенок не слишком долго мучился.
Не буду вам описывать его последние часы – просто не могу этого сделать.
Он выдышал за несколько часов три подушки кислорода. Так и умер, вдыхая кислород, вероятно, уже без сознания.
Хоронили мы его по-крестьянски: привязали гробив к салазкам и повезли на кладбище. Вот мы и породнились с этим городом, который нас приютил».
Трудно, почти невозможно читать мне все это. Теперь нужно особенно много работать, чтобы как-то справиться с собой.
13 марта 1942 года
Вчера в Смольном окончательно решилось, что мы никуда не едем. Не знаю, радоваться ли мне или печалиться. Не судьба ли это моя снова печется обо мне? (Это я пишу шепотом. Такие вещи нельзя вслух). Вероятно, мне всего нужнее сидеть в Ленинграде. Писать эти ближайшие главы поэмы и собирать материал для дальнейших. Правда, осложняется вопрос с Жанной. Но все равно до навигации по Каме (а это будет не раньше мая) – ничего нельзя решить. Итак – надо думать о лете, о ленинградском лете. Сегодня Н. И. поднял вопрос о некоем маленьком домике, на пустыре, здесь же на территории больницы. Там можно было бы развести огород, важнейшая вещь этого лета.
В этом домике жили бы мы с И. Д., Николай Иванович с Аленой и, может быть, наш прелестный «сверчок на печи», она же эльф домашнего очага – Мария Игнатьевна.
Если бы все это так наладилось, да к этому прибавить хоть небольшую уверенность, что нас не убьет бомба или снаряд, да знать, что