тайгу?
Но он спросил совсем не о том:
– Так, значит, Катерина Гордеевна? М-да. Не думал не гадал о такой встрече. Один вопрос у меня к вам, последний. Евдокию Елизаровну помните?… Из-за чего вы дрались с ней в доме вдовы Ржановой, что в Старой Копи?
Мамонт Петрович говорил спокойно, как будто размышлял вслух над трудным вопросом, и это его спокойствие передалось Катерине, смягчив ее окаменевшее сердце. Она не ждала, что с нею кто-то из этих красных может так вот по-людски заговорить, как будто трибунал не приговорил ее к расстрелу.
– В Старой Копи? – переспросила она дрогнувшим голосом. – Помню, помню. Осенью прошлого года это было. Глупо все вышло. Ужасно глупо. Все были издерганы после боя за Григорьевкой. Если увидите Евдокию Елизаровну – пусть она простит меня. Теперь я знаю, кто подвел нас под пулеметы чоновцев. Он еще свое получит. А Евдокия Елизаровна… Дуня… Она сейчас в больнице в Каратузе. Кто ее подстрелил в Рождество – не знаю. Никто из наших не стрелял в нее. Никто. Это я хорошо знаю. Пусть не грешит на нас. А впрочем!.. Ее участь такая же, как и моя. «Мы жертвами пали в борьбе роковой!»…
– Это не про вас! – оборвал Мамонт Петрович.
– Как знать! Про всех, наверное. Ах, да какая разница!.. Я хочу сказать… Дуня ни в чем не повинна, хотя и была с нами. И с нами, и не с нами.
– В каком смысле?
– В прямом. Она ни с кем. Ее просто смяли и растоптали. А притоптанных не подымают.
– Она моя жена! – вдруг сказал Мамонт Петрович.
Катерина посмотрела на него непонимающим взглядом:
– Жена? Дуня? Ваша жена? Да вы шутите! Ничья она не жена. После того, что с нею случилось, – она ничья не жена. Ничья. Она не живая. Изувечена.
– Воскреснет еще, – сказал Мамонт Петрович, не вполне уверенный, что Дуня может воскреснуть из мертвых, но отступить ему не дано было – в самое сердце влипла.
– Дай бог! – натянуто усмехнулась Катерина, удивленно разглядывая Мамонта Головню. Чудак, и только. Ах, если бы побольше было чудаков на белом свете! Но она об этом не сказала Мамонту Петровичу. – Боже мой, как все запутано! Как все запутано! А вы… забыла, как вас величать… не судите меня строго. Я к вам, если помните, не питала зла. Нет! Если помните, конечно. И если разрешено вам помнить, – жалостливо покривила пухлые губы. – Я исполнила свой долг перед Россией, которую… так жестоко, так жестоко растоптали. Будет время, «подымется мститель суровый, и будет он нас посильней!..».
– Это песня тоже не про вас, – перебил Мамонт Петрович.
Катерина покачала головой:
– Еще никто ничего не знает! Никто – ничего! Да, да! Не надо быть такими самоуверенными. Ах да. У меня так мало осталось времени! Так мало!.. Я хочу… извините… попросить вас… поговорите, пожалуйста, пожалуйста! С Ефимом Семеновичем. С Можаровым. В трибунале я не могла… последняя моя просьба… разбередили вы мне сердце, что ли!.. О чем я? Ах да! Про сына. Пусть он ничего не говорит обо мне сыну – не надо! Неумно отравлять жизнь сыну. Вы меня понимаете? Это наша борьба. Наша кровь за кровь. А у сына… я еще ничего не знаю! Кем он будет, рожденный в мае пятнадцатого года? Кем? Я ничего не вижу. Тьма! Тьма! Если бы мы знали наше будущее!.. О господи!.. Как мне стало тяжело!.. Размягчили вы меня, что ли? Скажите, чтоб он не отравлял сердце сыну. И еще про дочь. У меня остается дочь. Полтора года девочке. Скажите ему… если он… Нет, нет. Это невозможно! Хочу сказать…
Катерина не успела договорить – подошел Гончаров. Шепнул Мамонту Петровичу, что он задерживает.
– Кого задерживаю? – не понял Мамонт Петрович и взглянул на Гончарова, а потом на конвой с винтовками наперевес – понял все и отошел в сторону.
Раздалась команда караула:
– Трогайтесь!..
Первая пара, за нею вторая тронулись с места, а потом и Катерина. Она так и шла с недосказанными словами на припухлых губах, в черненом мужском полушубке, глядя вперед себя, в неведомое, мятежное, с ветром и мокрым снегом.
Трое чоновцев с винтовками наперевес шли впереди, по трое с боков и двое с карабинами сзади. Следом за ним – председатель ревтрибунала, прокурор. Гончаров бок о бок с Мамонтом Петровичем, и чуть в сторону, ссутулившись, втянув голову в плечи, Ефим Можаров в кожанке под ремнем. Руки он засунул в карманы.
А снег все сыпал и сыпал, как бы нарочно заметал следы.
IX
Меланья не хотела пустить Дуню в дом, но кум Ткачук поговорил с нею, пригрозил грозным Головней, и хозяйке пришлось принять «ведьму-квартирантку», самовар поставить и на стол собрать.
Филимона дома не было – на всю зиму уехал гонять ямщину куда-то в Красноярск.
Кум Ткачук посидел часок с Дуней, выпил с нею по чашке чая и ушел, так и не дождавшись Головни: «Почивайте, Евдокея Елизаровна, и хай вам добрые сны привидятся».
Но куда уж там до добрых снов!
Подмывало под сердце – трибунал заседает! Утопят ее бандиты, особенно Катерина. Она ее щадить не будет. Все выложит: и про связь Дуни с Гавриилом Ухоздвиговым, и про то, что Дуня всем нутром была с бандой, и пусть, мол, ей будет то же самое, что и нам, – смерть!..
Страшно и постыло.
Ждала Мамонта Петровича – больше некого было ждать в столь тяжкий час жизни. Она примет его и, если надо, всплакнет о своей горькой доле, только бы он защитил ее от новой напасти. Не любовь, а страх и безысходность пеленали ее с Мамонтом Головней; не любовь, а страх прищемил сердце. Сколько раз взглядывала на часики – тики-так, тики-так, придет – не придет…
Деревянная кровать, пара табуреток, две лавки, иконы в переднем углу с луковицей свисающей лампады, кросна с недотканными половиками, самопряха в углу с льняной бородою на прялке, большущий кованый сундук и мешок с вещами Мамонта Петровича.
В мешок не посмела заглянуть.
А что, если Мамонт Петрович не придет? Наверное, он там узнал всю подноготную про нее и скажет потом: «Ответ будешь держать перед мировой революцией, едрит твою в кандибобер!»
Холодно.
Когда под шестком в избе в третий раз загорланил петух, Дуня надумала сама пойти в штаб чоновцев и в трибунал – пусть берут ее, только бы не мучиться в неведении.
Посмотрела время на ручных швейцарских часиках – половина четвертого жуткой ночи!.. Горько усмехнулась